Книга "Еврейское слово". Колонки - Анатолий Найман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
65 лет – годовщина не круглая, выглядит, если не притворяться, довольно невыразительно. Но именно в этой неубедительности содержится несомнительная достоверность. Даты круглые – 100 лет, даже 50 – своей торжественностью отделяют от нас отмечаемое событие, переводят его в план отчасти сказочный. Помню, в 1970-м на столетие Ленина люди не вполне отдавали себе отчет, рождался этот Ленин когда-нибудь на самом деле или только существует дата его рождения: факт столетия был внушительней факта Ленина. Для меня день 9 мая 1945 года один из самых ясных в памяти, своего рода ориентир времени, начало отсчета, если угодно.
Мы жили тогда в Свердловске, в эвакуации. Отец работал на артиллерийском заводе, целиком перевезенном в начале войны из Ленинграда на Урал и здесь из машиностроительного полугражданского быстро перепрофилированном в только военный. Всем известно, какого напряжения сил стоило прожить эти четыре года. Упоминаю я об этом, лишь чтобы объяснить, почему утром 9 мая, когда объявили Победу, я, третьеклассник, был послан в детский сад, куда ходил мой младший брат, узнать, являться ему сегодня или сад будет закрыт. Голод 1941–1942 годов сменился к 1943-му ровным подголадыванием. День был будний, и дневной детсадовский рацион являлся слишком большой ценностью, чтобы кому-нибудь, в частности моим родителям, пришло в голову по своей воле лишаться его.
Я вышел на улицу, в ярко солнечный, хотя и холодный день. Идти было три квартала, по глубокой вязкой грязи – за день земля оттаивала, за ночь снова замерзала, но уже не по-зимнему. Я оказался одним из всего двух пешеходов: я и пьяный мужичок навстречу, больше никого. Чавкая сапогами (на моих были еще галоши), мы приблизились друг к другу, он меня обнял и несколько раз поцеловал. Ответно и я его. Он сказал, с силой, с чувством, почти навзрыд: «Война кончилась!» – и несколько раз повторил. И я сказал: да, кончилась, по радио объявили. Я чувствовал собственное волнение и плюс к этому хотел соответствовать его состоянию. Он взял меня за плечо, немного отстранил, поглядел в лицо и спросил: «Ты по национальности кто?» Я ответил, еврей. Тогда это не значило для меня того, что сейчас, не обросло никаким опытом, знанием, обдумыванием, болезненностью, преодолением болезненности. Я сказал еврей, как сказал бы – мальчик или школьник.
Он тяжело вздохнул и проговорил: «Евреи не воевали». Огорченно, сочувственно, не переменив расположения ко мне. Опять-таки это не произвело на меня впечатления, какое произвело бы сейчас. Я просто понял, что он ошибся – что ему неизвестно то, что, например, знаю я. Я сказал: что вы! У меня два дяди, один капитан, другой сержант, они всю войну на фронте. А еще один, двоюродный, убит. Пал смертью храбрых (я помнил эту фразу). «Не воевали», – подтвердил он печально свое заявление, погладил меня по шапке, пошагал дальше.
65 лет я храню о нем память. Благодарную. Он был первый человек, который поздравил меня (родители не в счет – еще бы они не поздравили!) с тем, что войны больше нет. Что страна в этой войне победила и победа распространяется и на меня. Касательно неучастия евреев я через некоторое время все прекрасно понял, прошел через период обиды и ожесточения и в конце концов вернулся к первоначальной своей реакции: он ошибся. Он был бедно одет, маленького роста, ничего хорошего от жизни не имел и не ждал. Был добр ко мне и, думаю, вообще к людям. Праздновал общий и свой собственный праздник. И вот уж не выглядел победителем. А ведь он именно и был! То, что он повторял антисемитскую чушь, казалось скорее недоразумением. Я даже допускал, что он просто оговорился.
Если он прожил с того дня еще 22 года, то дождался Шестидневной войны и, очень вероятно, был изумлен новым фокусом, который выкинули евреи. То, по общему мнению, всё не воевали, не воевали, и вдруг на тебе. А если бы дожил до сегодня, то и вообще свободно мог рехнуться, услышав, что израильская армия стала для нашей примером боеспособности, подготовленности, дисциплины и даже организации столовок и выходных дней. Едва ли дожил. Подростки, которые заговорили со мной 7 июня 1967 года, на самом пике Шестидневной – эти, может, и да. В тот день я бродил по Херсонесу, они, держась на расстоянии, поглядывали на меня. Потом подошли и спросили, не западный ли я немец. Тогда была такая национальность, и я в своих белых джинсах, видимо, тянул на нее по их представлениям. Я признался, что нет. А кто? Пришлось признаться кто. Это их смутило, они отстали. Потом догнали, и главный сказал с вызовом: «Ну, накидал вашим Насер?» Я ответил, что напротив, утром слушал Би-би-си, и накидали как раз арабам. Парни были ошарашены: не западный немец – раз, еврей – два, слушает Би-би-си – три, не Насер, а Насеру…
У меня мелькнула мысль, не рассказать ли им про 9 мая и ту встречу и разговор. В моем сознании этот солнечный день в Крыму и тот в Свердловске вдруг стали частью один другого. Точно так же ребята связались с мужичком. Мне показалось, что я должен сказать им то, что не сказал ему. Что война не идея, тем более не идеология, не повод для обсуждений, не доказательство позиции, не учебники истории, не парад и выжившие ветераны. Только кровь. Равнодушно проглатываемая землей. Проливаемая не за что-то или кого-то, а потому, что иначе нельзя – что бы за этим «иначе нельзя» ни стояло: патриотизм или политика. Я не знал этого 9 мая 1945 года. Я не понимал тогда, что, может быть, потому мы с пьяненьким могли встретиться, что он к той весне отвоевался и списан по инвалидности. Зато, глядя на этих юношей, я подумал, что мне воевать уже едва ли придется, а им – кто знает. И не угораздит ли их пасть смертью храбрых, не вытечет ли из них кровь? Не потому, что они родились русскими или героями. Не как у Жуковского «тот наш, кто первый в бой летит!». Не как у Лермонтова «богатыри не вы!». А как у Ахматовой – «незатейливые парнишки – Ваньки, Васьки, Алешки, Гришки: внуки, братики, сыновья».
Ничего я этим херсонессцам, разумеется, не сказал, а повернул лицо к солнцу, постоял и побрел потихоньку к остановке троллейбуса на Севастополь.
24 мая Иосифу Бродскому исполнилось БЫ 70 лет. Но не исполнилось, а отмечать – тем более праздновать – 70-летие человека, умершего 55-летним, в некотором смысле противоестественно. То, что я, что еще несколько его сверстников, в молодости ему близких, живы, несомнительным образом утверждает, что и он вполне мог бы сейчас быть живым. А то, что он ушел, означает, что не было написано в книге судеб, или на роду, или где это пишется, быть ему 70-летним. Для таких фигур после смерти открывается другой счет календаря: следующей датой назначается 100, потом 150, 200. При условии, что до этих сроков сохранится русский язык, и сама поэзия, и интерес к стихам поэта, и память о нем.
Этого знать никто не может. Другое время, другие песни. Другой состав атмосферы – звук распространяется в ней иначе. А что такое поэзия как не звук: голос, сопровождаемый или не сопровождаемый пением лирной струны? На данный момент есть показатели того, что этот звук «переживет» прах Бродского, зарытый на Сан-Микеле в Венеции, «и тленья убежит»; есть показатели и того, что этот звук вытеснится симфонией неслыханного прежде общего словоговорения, шума, в конце концов безъязычия. Уже за полтора десятка лет, прошедших с его смерти, живой образ заместился новыми изданиями его книг, книгами и фильмами о нем, и мне, к примеру, требуется небольшое усилие, чтобы протереть запотевшее стекло и увидеть того, которого я знал. В любом случае, если будут отмечать его 100-летие, оно, как все такого рода годовщины, расслоится на вылепку нового образа поэта и на рассуждения о его стихах. Думаю, что Пушкин был бы ошарашен, обнаружив, каково представление о нем публики образца 1899, не говоря уже 1999 годов.