Книга Обращенные - Дэвид Сосновски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Для твоих уст, — говорю я, совершая крестное знамение большим пальцем.
Десятилетний ребенок и моментальный клей — плохое сочетание.
Равно как десятилетний ребенок и краски. Не говоря уже о бечевках, скотче, отвертках, канцелярских кнопках, круглых резинках. Добавьте к этому полное отсутствие занятий и время, которое этот ребенок проводит без присмотра взаперти — изо дня в день. Неважно, что вы держите ребенка взаперти ради его же блага. Неважно, что вы пытаетесь спасти его от микробов и от вашей собственной дурной кармы. Неважно, сколько деревьев там, снаружи — деревьев, с которых этот ребенок может свалиться и сломать себе бог знает что. Все дело в том, что виновным оказываетесь вы, и у вашего ребенка предостаточно времени, чтобы поразмышлять на эту тему. Потому что вы… потому что вы — вампир, возжелавший стать отцом, и потому что спите как убитый, как и положено вампиру.
Таким образом, приключения начинаются в момент пробуждения. Особенно если накануне Исузу была наказана за очередное прегрешение. Как вам такое: проснуться и обнаружить, что у вас связаны запястья и щиколотки? Или такое: глаза и рот у вас залеплены скотчем? Или на полпути на работу взглянуть в зеркало заднего обзора и обнаружить, что ваше лицо разрисовано под енота? Или, представьте себе, что спинка вашего кресла внезапно отваливается, когда вы облокачиваетесь на нее, и вы совершаете кувырок назад, а теплая кровь, которую вы только что налили в стакан, оказывается на стене, словно последнее послание самоубийцы, который свел счеты с жизнью с помощью дробовика?
Сегодня вечером я просыпаюсь с руками, приклеенными к моему лицу. Точнее, мои ладони приклеены к щекам, слегка открывая мой рот и превращая меня в копию Эдварда Манча — если вы видели «Крик». Хотя не исключено, что источником вдохновения послужил фильм «Один дома» (подарок на день рождения, о котором я теперь сожалею). Дело в том, что на этот раз я ее даже не наказывал — скорее, я не наказывал ее прошлой ночью. Все, что я сделал — это отказал ей в исполнении ее последней прихоти.
Для меня «отказать в прихоти» означает выйти из себя, орать, вопить и делать Исузу всевозможные строгие предупреждения. Для меня это также означает, что на самом деле я не буду этого делать, и она это знает. Не буду потому, что просто не могу, реально не могу этого сделать — не с нашими тонкими стенами и любопытными соседями. Чтобы обойти эту проблему, мы придумали следующую систему: говорить нормальным голосом, но в начале и конце фразы, которую очень хочется прокричать, щелкнуть пальцами, как бы ставя кавычки.
— (Щелк). Отправляйся в свою комнату (Щелк.).
— (Щелк). Я тебя ненавижу (Щелк.).
Вот как это происходит обычно. В данной ситуации, однако, мои пальцы заняты тем, что поближе знакомятся со строением моих щек, и изобразить звук «полароида» становится несколько затруднительно. Несомненно, я могу оторвать ладони от щек, и в конце концов мне придется это сделать, но пока я воздерживаюсь. Да, я могу сказать «щелк», но слово и сухой щелчок пальцами отличаются друг от друга весьма существенно: разница примерно такая же, как между фразой «я говорю серьезно» и хрустом рисовых хлопьев.
В итоге я, не произнося ни слова, направляюсь в гостиную, мои ладони все еще приклеены к щекам. Исузу лежит на полу, спиной ко мне, и рисует, когда я нахожу нужную половицу, наступаю на нее и слежу, как вздрагивают ее маленькие лопатки. Рука, в которой она держит мелок, замирает в ожидании. По-прежнему не произнося ни слова, я нахожу другую скрипучую половицу и улыбаюсь сам себе, когда мелок, который она держит, разламывается пополам.
Я не говорю «щелк». Я вообще ничего не говорю. Вместо этого я иду прямо к ней и взъерошиваю ее волосы — по-дружески, по-отечески — своим острым локтем. Она вздрагивает — именно то, на что я надеялся, и даже чуть больше.
Я иду дальше, на кухню, зажимаю ручку холодильника локтями и дергаю. Всхлип резиновой прокладки подчеркивает затаенное дыхание, доносящееся из соседней комнаты. В холодильнике — в моей части холодильника — кровь, разлитая по бутылкам, баночкам, пластиковым пакетам. Поверхность сосуда, содержащего эту жидкость, будь то стекло или пластик, гладкая. Скользкая. То есть решительно не предназначенная для того, чтобы брать ее локтями. Хорошо, возможно, голыми локтями это еще можно было бы осуществить, при содействии силы трения и небольшой удачи, но мои локти спрятаны в рукавах роскошной шелковой пижамы. И я не представляю, как можно решить эту проблему в буквальном смысле слова спустя рукава. Мне не поможет даже сила всемирного тяготения. Все, что она делает — это заставляет ткань собраться точно на сгибе локтя, то есть там, где это меньше всего требуется.
Неважно. Достижение цели не определяется успешностью решения данной задачи… Провал. Снова провал — причем настолько громкий и настолько позорный, насколько это возможно. Вот так я и добираюсь до стакана.
Исузу прибегает на звук крушения моих надежд, ее босые ноги примерзают к полу рядом с одним из обломков, которые разлетелись во все стороны. Что касается меня, то я, тоже босиком, стою по другую сторону лужи холодной крови и россыпи битого стекла, с приклеенными к щекам ладонями — жест, который, наконец-то, представляется соответствующим обстоятельствам. Я почти вижу, как сердце колотится у нее в груди. И вижу очень ясно, как пульсирует вена на ее шее, сбоку, на фоне напряженных мышц и жилок. Вижу, как она сглатывает, с огромным трудом сохраняя молчание, пока я молчу.
Но я молчу; даже отрывая от лица ладони, а заодно и понемногу от каждой щеки. Кровь брызжет, словно из пульверизатора, на миг в воздухе повисает легкое облачко, множество крошечных капелек — тех, что не покрывают Исузу с головы до ног.
У меня есть всего пара секунд до того, как начнется процесс свертывания. Я щелкаю своими окровавленными пальцами, снова забрызгивая Исузу. Я шагаю вперед, прямо на битое стекло. Следующий щелчок оказывается чуть более звучным, пальцы уже не так слипаются. Третий — еще четче. Я делаю еще пару шагов. Четвертый, пятый, шестой шаг — кровь полностью высыхает, и я снова щелкаю пальцами — теперь это уже настоящий щелчок. С последним шагом стеклянная полоса препятствий остается позади. Я стою прямо перед моей дочерью, моим мастером неуместных шуток.
Раны на моих щеках все еще не затянулись и цветут алыми гвоздиками — вкупе с моей мертвенной бледностью это напоминает грим клоуна. Я смотрю на нее сверху вниз, она — на меня, снизу вверх. Я усмехаюсь так, словно хочу показать ей все свои зубы.
И когда Исузу наконец-то обнимает меня за талию и, рыдая, бормочет свои извинения мне в живот, я решаю, что играл так хорошо, как только можно было сыграть подобную сцену.
Возможно, проблема во мне.
Я принадлежу к поколению, которое действительно не верит в так называемый крик о помощи. Мы полагаем, что если ребенок ведет себя несносно, это происходит потому, что он несносен, а не потому, что пытается залечить эмоциональную травму и для этого играет с вами в «поймай меня, если сможешь». Половина детей, с которыми я рос, была пироманами, а остальные — мелкими воришками. Когда в Детройте начиналась Ночь Дьявола,[64]мы объединяли наши таланты, добывали немного спичек, оставляли горящие сумки с собачьим дерьмом перед каждой дверью, в которую можно было постучать и тут же броситься наутек. Мы были детьми — и это нас оправдывает. Я хочу сказать следующее: конечно, я был воспитан католиком, но все, что в Библии говорится о детях и их невинности, все призывы «быть терпимыми к маленьким детям»… как же, как же. Так я и поверил. «Повелитель Мух» перестал быть открытием прежде, чем увидел свет. Мы — я и мои приятели — были маленькими крикливыми дикарями. И знали одну простую истину лучше, чем собственные имена.