Книга Он говорит - Владимир Березин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне казалось в юности, что раз опознав дурака, сразу переводишь его в разряд демисезонных.
Трудно как-то поверить, что он улучшится с выпадением снега.
Но чем дольше я живу, тем больше мне кажется, что всё в мире постоянно — и мы обречены совершать одни и те же ошибки.
Раз за разом повторяя при этом: „Никогда больше!“
И дураки сидят у нас за столом, не раздеваясь.
Несмотря на летний день, они в зипунах и шапках.
Под ними лужи талой воды.
Вот так».
Он говорит: «А у меня с социализмом отношения свои. Давным-давно, когда я был мальчиком, то посетил Кунгурскую пещеру. Урал, туда-сюда, к бабушке приехал. Эта пещера была очень странная. Говорят, что с тех пор в ней сделали ремонт и следят, чтобы она не очень уж пещерилась. Но тогда она, вместе с очередью у входа натолкнула меня на одно, уместное тогда, сравнение.
Эта пещера была действующей моделью социализма. Там было холодно и сыро, довольно темно и грязно. Я был тогда очень маленький, и всё смотрел под ноги. Боялся, что если я упаду в какую-нибудь лужу, то утону в ней, и меня навсегда оставят в темноте.
Но когда мы выползли с другой стороны, все измазанные в подземной грязи, то увидели ещё несколько десятков развивающихся стран, идущих по нашему пути.
И серп с молотом, конечно.
Меня серпимолот завораживал. В серпе и молоте есть что-то улыбающееся, смешливое.
Это странный смайлик, причудливая рожица, на самом деле, позднее дело — в восемнадцатом году, когда придумали нагрудный знак красноармейца, роль серпа исполнял плуг.
Так это и называлось — „марсова звезда с плугом и молотом“ Пентаграмма, звезда, звёздочка, прикатилась к нам колёсиком-шестерёнкой давным-давно — ещё при Николае она явилась из Франции, запоздалой контрибуцией наполеоновских войн, ибо так французы отмечали командиров. Марсова звезда укоренилась на обшлагах и околышах округлыми лучами. Она была похожа на красную лилию-мартогон, из которой вылез маленький Марс. Лилия смотрела рогом вниз, точь-в-точь, как греческая пентаграмма — поэтому убиваемые видели сверху два рога дьявола — вплоть до ордена „Красного знамени“, на котором она семьдесят лет сохраняла это положение.
Но вот пришёл серпимолот.
Кто придумал его — неизвестно, история хранит нестройный хор многочисленных, но придушенных художников. Был ли это мирискуссник Чехонин, Камзолкин или Пуни — непонятно.
Плуг — орудие земное, растущее из земли, как корешок, всё же исчезло через четыре года. Меч из герба, как известно по воспоминаниям Бонч-Бруевича, выкусил Ленин. Трио превратилось в дуэт. Но серпимолот, попавший на красное полотнище флага двумя годами раньше, чем на новые кокарды, пошёл бродить по всем поверхностям нового мира. Серпимолот сохранил единственное число — и стал склоняться не как словосочетание, а как сиамская пара близнецов, склеенных посередине.
Серп, хоть и свистел подальше от земли, чем плуг, но остался всё тем же Пнем — пассивным и женским, он шмыгнул в руку колхозницы. Ян молота остался фрейдистским хреном в руках рабочего.
Но рабочий и колхозница держат в руках масонскую пару — молоток с мастерком.
Хлопотливые и наивные, ставшие персонажами анекдотов, масоны принесли в геральдику целый ящик инструментов — зубило духовного стремления, лом сокрушающей воли, циркуль разума, угольник точных параметров, мастерскую звезду опыта и знания, черпак братства и ватерпас судейского розлива.
Среди прочего там был молоток закона и структурный мастерок.
Молоток исполнял роль заседателя, стук его был колокольным звоном собрания, мастерок, будто Троица, регулировал пространство и общество.
Вдвоём они склеивали всё той же сиамской парой пространство и время.
Серп уже становился буржуазно змеёй, обвитой вокруг молотка-жезла Меркурия.
Вскоре мастерок изогнулся и заострил свой край, Ян мёртво встал в пазы Иня, и руки рабочего и колхозницы синхронно взлетели вверх.
И пошли писать губернии, префектуры и вилайеты, писать-рисовать серпимолот, легко наносимый и трудно смываемый — вот он, гляди, улыбается за углом, на почтовом ящике, на стенке брандмауэра.
И на стене Кунгурской пещеры — вот он, похожий на удава, тянет меня к себе.
И я улыбаюсь ему в ответ».
Он говорит: «А ты никогда в психушках не был? Нет? Я был один раз — пришёл навещать приятеля, который от армии косил. Ночь, зима, холодно ужасно. Почему ночью, я уже не помню, то ли мы ему шмаль несли, то ли ещё что, давно это было. Так вот, меня страх стал пробирать, как только я к воротам подошёл. Не знаю, как сейчас, но тогда — дашь малую денюжку, и тебя пустят. И вот всё равно страшно, страх сгущается, какие-то фигуры за мутными окнами… И чувство этого липкого страха, неотвратимой беды я запомнил навсегда. А ведь по сути, я так ни одного настоящего сумасшедшего и не видел там, друг наш не в счёт, сейчас в Бостоне живёт, не тужит.
Видал я сумасшедшего человека в другом совсем месте.
Однажды нас погнали снимать фильм про Чернобыльскую зону. Ну, как — погнали? Как-как… Деньги нас туда погнали, вот как. Денюжка уже немалая, не те три рубля, что мы тогда санитарам совали.
Я в этой Зоне видал много народу из тех, что вернулись обратно в леса. Живут безо всякой власти, в земле копошатся. Странный, понимаешь, призрачный мир.
И вот там я встретил одну старуху — она всю жизнь прожила в крохотном белорусском селе, где двери, вестимо, не запирались. Все друг друга знают. А после аварии, немного спустя, пришли к ним лихие люди грабить — да что там грабить, цветмет, медные провода, и всё такое по мелочи. Ну и потом, подожгли деревню. Погорельцы разбрелись куда-то, а старушка осталась.
Дом этой старушки не сгорел, но она помутилась рассудком. То, что люди, не немцы какие-то, а наши, могут поджечь деревню, так ей в голову стукнуло, что она стала жить в одном том пожарном дне.
Никакой памяти у неё не было. Она вставала, занималась своими делами, смотрела в мутное окно, дальше был пожар — и жизнь обнулялась. И на следующий день было мутное окно, белорусский лес за ним, потом пожар, и всё. Лет тридцать она жила в одном этом дне — по сравнению с этим истории про американских сурков смешны и нелепы.
Утро, ведро воды из колодца, две картошки в кастрюльке, засиженное мухами окно, а потом — пожар.
Тридцать лет, понимаешь.
Тридцать лет».
Он говорит: «Вот мы тут давно уже лежим, ждём процедур, а пока я расскажу вам о разных ценностях.
Однажды я видел живого министра. Правда министр был бывший, но это дела не меняет. Министр читал лекцию про Вебера и протестантскую этику. Говорил он и про либеральные ценности.
Министр был из той породы людей, что были выпестованы в особое время, людей успешных, но отчего-то с жаром пересказывающих вчерашние новости и вчера прочитанные книги, забывая, что кто-то мог прочитать эти книги много лет тому как.