Книга Волшебник. Набоков и счастье - Лили Зангане
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
...
VLADIMIR NABOKOV
ÉCRIVAIN 1899–1977
И сразу под ней:
...
VÉRA NABOKOV
1902–1991
Я склоняюсь и кладу руку на крапчатый мрамор. Я думаю о его руке, писавшей «Дар» в берлинской квартире в 1930-е годы. Думаю о сумеречных бабочках-бражниках, которых он любил ловить на приманку из коричневого сахара и рома пьянящими августовскими ночами в Америке, и о радости, охватывавшей его, когда он, зажав бабочку между большим и указательным пальцем, рассматривал ее покрытые узкими полосками крылья. Есть что-то притягательное в этом кладбище, словно здесь постоянно звучит какая-то потусторонняя, призывная и в то же время безмятежно-спокойная нота. «Не облекай нас тонкая пленка плоти…» Очень медленно, назойливо, как пульсирующая мелодия, перемешанная с образами снов, слова Набокова кружатся и кружатся в моем сознании.
...
И всегда луч луны навевает мне сны…
За несколько дней до посещения кладбища я действительно видела сон, и в нем был он. В. Н. находился так близко, что я могла бы коснуться его. Он смотрел мне в лицо. Его черты были составлены из бесчисленных фотографий, которые я разглядывала годами. Вот он стоит прямо передо мной, и его глаза наполнены озорным блеском. По-видимому, он долго бродил по горному лугу, покрытому гигантскими цветами. В руках у него огромный нелепый сачок. Картинка черно-белая. Набоков ничего не говорит, но его лицо излучает такую доброту и такую любознательность, что сновидцу поневоле передается ощущение необыкновенного счастья.
Тем же вечером я была в гостях у Дмитрия. Мы ели грушевый пирог (кухарка Мадлен словно вышла к нам через черный ход усадьбы Ардис из «Ады»), а в конце долгого разговора я, не без опасения показаться смешной или рассердить моего собеседника, поделилась с сыном Набокова своим сном. Я приступала к рассказу осторожно, в полной готовности к тому, что его рассердят мои навязчивые фантазии или он найдет сон просто глупым. Каково же было мое удивление, когда я увидела, что Дмитрий тронут и даже польщен этим рассказом. Его отец теперь совершает прогулки по чужим снам. Мне показалось, что на светло-голубых глазах Дмитрия навернулись слезы. Когда при нашей первой встрече он распахнул дверь своего дома в Монтрё, я поразилась сходству между отцом и сыном. Теперь я понимаю, что, хотя он и сам приближается к возрасту, в котором жизнь его отца стала клониться к закату, для него по-прежнему невыносима мысль, что отца нет в живых. «Когда я замечаю что-то необычное, – писал Дмитрий, – то первым рефлексивным желанием становится отнести это отцу для одобрения, как я приносил ему отшлифованные морем камешки в детстве на пляже Ривьеры. И лишь долю секунды спустя я чувствую укол боли и осознаю, что его больше нет. Понравились бы ему мои маленькие приношения?» Неожиданные переклички, секреты, которые скрывают хитрые пальцы судьбы: римская пьяцца под названием МАРГАНА, скрывающая в себе «АНАГРАМ(му)», похожая на клык швейцарская гора, именуемая Зуб Фавра – в честь старого швейцарца-дантиста, лечившего Набокова в Массачусетсе, или вот этот полуразвалившийся зеленый грузовичок, щеголяющий подозрительной надписью «Зубной транспорт». И мне тоже временами кажется, что я смотрю на мир глазами Набокова. Вот крадется черный кот, напоминая о московских Патриарших прудах. А эти четыре любующиеся видами туристки своими выдающимися задами невольно вызывают в памяти «Девушек из Авиньона» Пикассо. А вот мое собственное искаженное отражение в темных стеклах очков в красной оправе на носу у ребенка.
Таким я вижу В. Н.
На первых страницах мне слышится не взрыв смеха, но вздох:
Колыбель
качается
над бездной,
и здравый смысл
говорит нам,
что жизнь —
только щель
слабого света
между двумя вечностями
тьмы…
В потаенных глубинах памяти возникает пятнышко света.
Конец лета 1903 года. Владимиру четыре года. Он идет по аллее, обсаженной молодыми дубками, в имении Набоковых, неподалеку от Санкт-Петербурга, в Выре. Ковер зеленой травы расстилается перед его глазами. Ребенок крепко уцепился обеими ручонками за сильные руки родителей. Через лазейку во времени можно спрятаться в складке вечности, где отец, мать и сын остаются единым, пусть и нереальным, существом. И тут сын вдруг осознает, что отцу тридцать три года, а матери двадцать семь лет и что они не едины ни вдвоем, ни втроем.
Возможно, именно на этот медлительно-бесконечный день поздним летом в России пришелся день рождения его матери. В. Н. вспоминал густоту солнечного света, слоистый рисунок листвы. «Я вдруг ощутил себя погруженным в сияющую и подвижную среду, а именно в чистую стихию времени. Стихию эту делишь – как делят яркую морскую воду радостные купальщики – с существами, отличными от тебя, но соединенными с тобою общим током времени…» Так он писал полстолетия спустя в автобиографии «Память, говори».
Бледное пламя времени теперь двигало вперед тяжесть мира, бросало отсветы на молчаливые вещи, распахивало настежь слуховое окно сознания. «И вправду, глядя туда с моей теперешней далекой, уединенной, почти необитаемой гряды времени, я вижу свое крохотное „я“ празднующим в этот августовский день 1903 года зарождение чувственной жизни». Время возвестило о начале работы сознания, перевернуло песочные часы восприятия. Время в этот момент и было сознанием. Неведомый дар расширился до человека «в ночи небытия».
Вечера в Выре. Почитав сыну книгу при свете свечей (в Выре, как и в Ардис-холле из «Ады», нарочно избегали электрического освещения), мать мягко дает понять, что уже пора отправляться наверх. Маленький Володя боится засыпать и старается оттянуть решительный миг как можно дальше. Послонявшись по дому, он наконец неохотно направляется в спальню. И вот начинается ритуал во вкусе Пруста. Мать берет малыша за руку и приговаривает, помогая: «Step (ступенька), step, step…» – чтобы он мог подниматься по чугунной лестнице с закрытыми глазами. «…„Step, step, no step“ [2] , и я спотыкался, и ты смеялась…» – вспомнит он в письме к ней пятнадцать лет спустя. Ухватившись, как за надежный якорь, за материнскую руку, этот человечек, ростом не больше метра, погружен в созерцание сияющих частиц, которые отсрочивали ночь еще хоть на одну секунду. Следуя набоковскому указанию, что литература начинается не при первом, а при втором, метафорическом, прочтении («Пусть это покажется странным, – писал он, – но книгу вообще нельзя читать — ее можно только перечитывать»), я часто с необыкновенной ясностью представляю себе Выру. Эта ясность исходит – и, наверное, по сути своей должна исходить – от слов, написанных на странице…