Книга Только остров - Николай Климонтович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Им помогало то, что оба были очень скромны в быту. Скажем, Верочка не любила ни наряжаться, ни украшаться, ни даже краситься, а Миша и вовсе мог ходить годами в одном свитере. И он искренне и естественно, никого не осуждая, полагал такую жизнь единственно достойной. Кстати, у Гоголя, которого он обожал, именно «Старосветские помещики» представлялись лучшим, что тот написал. В отличие от Верочки он не слишком любил, восхищаясь, впрочем, «Мертвые души», а от «Шинели» морщился, у него от этой повести мерзли ноги.
Все потому, что Мише Мозелю чужда была любая мизантропия, а мила теплая и ровная благожелательность к людям, которые не всегда счастливы, как того заслуживают, – но без христианской вымученной сострадательности и, конечно, без амикошонства… Потому что непозволительно изображать человека насекомым, даже куколкой насекомого, непозволительно даже подозревать в человеке насекомое, как родные – в Замзе. Это оскорбляет Бога.
Ночью, когда его, как обычно, соседи по палате разбудили в пятом часу утра, Миша отправился курить. Он, будучи худ и теперь похудев еще больше, всегда легко простужался, остерегался сквозняков. А на лестнице смертельно дуло, и глупо было сейчас, перед операцией, простудиться и заболеть. Так что ночами, пока палата не успокоится, он курил в пустом в этот ранний час, между волком и собакой, мужском туалете, пережидая предрассветное томление и тяжесть в сердце, а потом после себя оставлял открытым окно.
Но на сей раз фокус не прошел. Во-первых, в туалете несносно воняло дерьмом: кто-то, видно, не спустил за собой воду, что, впрочем, частенько случалось. И, точно как его сосед, какой-то больной с перетянутыми серым эластичным бинтом синими кривыми ногами, сливал мочу из мутного полиэтиленового мочесборника, соединенного через катетер с его мочевым пузырем, в унитаз; он посмотрел на Мишу злобно – видно, тоже рассчитывал побыть один – и стал трясти конец мешка, видно, по привычке, как если бы это был его член…
Меж ароматами есть свежие, как плоть
Младенца, нежные, как музыка гобоя,
Зеленые, как луг…
Миша не знал, отчего он вспомнил сейчас, так не к месту, эти строки, написанные поэтом не без памяти о Соответствиях его любимого Сведенборга. И ретировался, поплелся на выстуженную лестницу.
Миша никогда не лежал в больницах, но всю свою жизнь, не считая нескольких каникул в Риме и Париже у отца и матери, прожил в России – с бабушкой, потом с родителями, когда они окончательно вернулись на родину, потом с Верочкой. Среди своего народа. Так что он, в общем-то, не слишком удивился, что при заоблачной по русским стандартам дороговизне здешних медицинских услуг низовой персонал был очень груб – при усталой и равнодушной, как они этого ни скрывали, внимательности врачей; что в отделении урологии, где лежало больше сотни человек, было только два тесных туалета на всех, женский и мужской, да и те чаще всего не убраны, забросаны рваными газетами, которыми наиболее склонные к личной гигиене больные застилали общие стульчаки, – другие, кто был в силах, восседали орлом; здесь не хватало даже чистых пакетов для послеоперационной сукровицы, ждите, когда привезут новые капельницы, то есть сестрам приходилось использовать упаковку; и мало того, что кормили здесь откровенными помоями, буфетчица Капитолина Ивановна, крепко сбитая пятидесятилетняя бабенка, гроза отделения и сожительница лифтера-алкоголика, крала продукты не только из общего котла, но и на закуску для своего хахаля у больных из общего холодильника, что стоял в холле. Поэтому чайную заварку, сахар, шоколад, кисель, фрукты, печенье и сухую колбасу все трое соседей хранили в палате на подоконнике, и санитарка не раз свирепо кричала, что расставили, мне вытереться нельзя… Миша с радостью платил бы ей каждый день, только чтоб не слышать ее ора, но вот беда, он не умел совать деньги обслуге, потому что считал чаевые взяткой и наивно полагал, что таким образом может обидеть человека.
Как верно, подчас думал Миша, что Тевтонский орден был основан в конце XII века по Рождеству Христову на базе немецкого странноприимного дома для паломников, то есть попросту больницы, и бывшие крестоносцы на первых порах называли себя Братья немецкого дома. Что ж, милость к страждущим – рыцарское свойство, и этим никак не могут похвалиться бывшие еще совсем недавно советскими российские люди. Даже медработники.
Иногда в минуты слабости, за которые он всегда себя корил, Миша недоумевал, как его угораздило родиться в этой проклятой и холодной, грязной и ленивой стране. Господи, молил он, зачем ты меня сюда поселил? Но, чуть успокоившись, он понимал с грустью, что Россия – это не призвание даже, не испытание, не служение, но получение разнарядки свыше, своего рода поручение. И по мере сил его приходится выполнять.
Одного из соседей, раньше других прооперированного, звали Павел, фамилию его Миша так и не усвоил. Другого, который все волновался о грядущей гипотетической женитьбе, Игорь Кирпичников, он так отрекомендовался – с упором на именно что на фамилию. Он был очень худ и горбонос, как и Миша, но не сутул, невысок и складен, точно горнист. И в отличие от Миши имел пышные усы.
Когда Миша впервые вошел в палату и даже не успел представиться, тот спросил:
– Вы тоже из дворян?
Как будто у Миши это было на лице написано. Миша смутился до румянца в лице. Отец когда-то раз и навсегда запретил Мише говорить об их баронском титуле. И отнюдь не из страха – из вкуса, чтобы, не дай бог, не задеть и не оскорбить собеседника иного сословия: отец всегда был джентльмен и вполне разделял ту точку зрения, что наследование титула есть пережиток, как если бы по наследству передавалось членство в творческом союзе, что, впрочем, часто встречается… Но сейчас Миша от неожиданности кивнул.
– А я вот читаю о своей семье, так сказать, – сказал Кирпичников и предъявил Мише обложку книги. Это был том ЖЗЛ с неразборчивым портретом на обложке некоего некрасивого господина в позапрошлого века офицерской треуголке. – Недавно узнал, что этот самый граф Аракчеев – наш далекий предок. Правда, не по прямой линии. И что ж, выясняется, в советской историографии его нещадно оболгали и обгадили.
И Миша от растерянности опять лишь кивнул, не нашелся, что ответить. Во-первых, тот хотел сказать в истории, историография – это чуть иное; кроме того, Миша прекрасно знал, что русский демократически разночинный, а потом советский большевистский мифы об этом павловском графе и николаевском министре, невероятно деятельном и предприимчивом, хоть и отталкивающей внешности, просто глупы, хотя, конечно, граф был крутоват. Ну да что в России делалось без крутых мер, без кнута и прямого принуждения…
На том в тот первый раз беседа и оборвалась. Но Миша потом не раз убедился, что Кирпичников – человек не глупый, но истинный мастер интеллигентских общих мест.
Соседи днями бурно общались между собой, Мишу как будто не замечая. Что, впрочем, Мише было только в сладость. Говорил в основном Паша, и Кирпичникову с трудом удавалось свернуть его на тему изящных искусств. Да и то выходило, что когда Кирпичников что-то такое неразборчиво, у него была не слишком отчетливая дикция, принимался вещать о колорите Чюрлениса – что ж, шестидесятник, – Паша как-то исподволь сводил все к делам сугубо земным и прозаическим. По всему выходило, что если он и художник, то прикладник, скорее дизайнер, и говорил он исключительно о том, как хорошо ему платили на ВДНХ, где он оформлял выставки, и как он некогда придумал дизайн советского павильона на выставке в Монреале. И повторял он этот рассказ так часто, что было ясно – Монреаль остался навсегда важнейшим событием его жизни… Но чаще на правах ветерана он давал и Кирпичникову, и Мише предоперационные советы.