Книга Орест и сын - Елена Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь Москва закоснела в сознании своего могущества, но если вспомнить историю Рима, истинно великие события могут случиться только в провинциях. Провинция провинции рознь. Здесь Тетерятников обратился мыслью к Петербургу.
Конечно, Петербург — тоже мировая столица, но его величие в прошлом. Нынешний Ленинград — провинциальный город, но — особенный, во всяком случае, не один из многих. В каком-то смысле он подобен Иерусалиму римских времен. Не исключено, что с течением времени этот город воспрянет заново, — в конце концов, не все великие города обречены забвению.
По Дворцовому он шел, морщась от ветра. С той стороны реки, на крыше зеленоватого здания, стояли каменные римские граждане — посланцы Москвы. Победная колесница, вырываясь из рук легионеров, взлетала над площадью. Матвей Платонович думал о том, что римляне обсели город, как птицы.
Свернув к Адмиралтейству, Тетерятников снова забормотал. Только культура — есть истинно религиозное творчество, в котором нет ни римлян, ни иудеев, ни ересей, ни еретиков. Преемники воспринимают не религию, но культуру: она одна во всякое время способна давать побеги Духа, тогда как все религиозные культы имеют свое начало и конец. У культа, исчерпавшего себя, нет наследников. Никогда он не сможет воскреснуть.
Ступая по лужам, он шел мимо дома Лаваля: 14 мая 1828 года здесь, в присутствии Мицкевича и Грибоедова, поэт читал:
Еще одно, последнее сказанье —
И летопись окончена моя.
Исполнен долг, завещанный от Бога
Мне, грешному. Недаром стольких лет
Свидетелем Господь меня поставил
И книжному искусству вразумил…
Тетерятников бубнил машинально. С известной долей условности творчество Пушкина тоже можно назвать местным религиозным культом, но культ этот — особого рода. Тетерятников не мог представить времени, когда он иссякнет.
Кажется, Матвей Платонович выбрал правильный путь: на фоне московско-римских размышлений работа двигалась споро. Ближе к вечеру, добравшись до верхней полки, он обнаружил Полибия: “Всеобщая история в сорока книгах”, точнее, первый том московского издания 1890-х. Полибий, образованный и изощренный грек, стал посредником между двумя цивилизациями — греческой и римской. Пушкин, в известном смысле, повторил его судьбу. Он стал первым, кто приобщил русскую литературу к европейской традиции. Сладострастно хихикнув, Тетерятников отложил Полибия в свою кучку.
В шесть часов, отработав урочное время, Матвей Платонович распрощался с наследниками и отправился восвояси. Выйдя из чужой парадной, он свернул в переулок, разрезающий дома. Марк Аврелий, апологет тягостной тщетности, вступил в беседу с первых же шагов: все проходит, рождаются и гибнут государства; люди — и плохие, и хорошие — умирают в свой срок, и сама земля рано или поздно исчезнет. Так было и будет, а значит — роптать тщетно. Единственное, что остается, — гений, живущий в душе. Что до людей — их природу не изменишь. Рабы и негодяи — такими они были всегда.
Матвей Платонович миновал дом Лаваля и, потоптавшись у края поребрика, приготовился перейти дорогу. Поток машин, лившийся с набережной, был сплошным. Теребя бородавку, Матвей Платонович ждал. Наконец, опасливо спустив ногу, словно пробовал воду, он двинулся вперед и почти добрался до противоположного берега, когда серая “Волга”, скользнувшая за спиной акульей тенью, взревела, напугав до смерти. Тетерятников рванулся, спасаясь. В голове отдалось хрустом и болью и немедленно пошло кругом. Превозмогая слабость, Матвей Платонович доковылял до садовой решетки и только здесь, устыдившись своей пугливости, обернулся.
Поток машин совершенно иссяк. И все-таки неприятно ныло сердце, как будто “Волга”, взревевшая за спиною, никуда не исчезла — осталась невидимой угрозой. Он обошел Всадника, задумавшего взлететь выше римских колесниц, и свернул к садовым скамейкам. В историческом смысле этот император — тоже посредник. Кто, как не он, привил российской истории европейские черенки…
Держась за грудь, Тетерятников унимал колотье. Боль не проходила. Стараясь дышать ровнее, Матвей Платонович повел плечом и огляделся. Со скамьи, на которую он присел, открывалось здание Сената и Синода. Тетерятников всмотрелся дрожащим взглядом: над колоннами стояли крылатые гении — с совершенно римскими лицами. Особенно римским был один — над самой аркой. В руке он держал перо, издалека похожее на меч. Черенки великих культур прививаются не чернилами, но кровью. Тоска, совпавшая с резью в сердце, свилась как змея.
“Ладно, — он думал, — цивилизации умирают, но все-таки умирают по-разному. Одно дело — Мемфис и Вавилон, совсем другое — Рим. Те погибли безвозвратно, этому был уготован особый путь: дряхлый Рим воспринял новую веру и обрел второе рождение. Трудно представить, что сталось бы с Вечным городом, если б не абсурдная надежда на Второе Пришествие”. Крылатые гении, обсевшие колоннады Сената и Синода, превращались в Господних ангелов.
Матвей Платонович поднялся, но сердце, напуганное акулой, вздрагивало. Он шагал, и впервые за многие годы маленький шлюз не открывался, словно там, в глубине мозга, образовался словесный тромб. В тишине, как будто не шел, но ехал на невидимом общественном транспорте, Тетерятников перебрался на Васильевский остров.
Слабость вернулась, едва он дошел до угловой кондитерской. Тетерятников вспомнил брикетик гречи, купленный на ужин, и подумал о том, что вряд ли сумеет размять. Если опустить целиком, сварится комками — Матвей Платонович не любил комковатую кашу.
Он выбрал дальний столик и, пристроившись, отхлебнул из чашки. Кофейная теплота разлилась по жилам. Тетерятников откашлялся и подергал бородавку. Что касается возрождения, Рим, если брать по большому счету, — единственный прецедент. Москва, не признающая с ним родства, совершает роковую ошибку, но, собственно говоря, от нее нельзя ожидать этого признания. Хорош был бы Рим, если б связывал надежды на будущее с жалкой сектой обитателей катакомб. И Москва, и языческий Рим равны сами себе: их удел — собственные мифы. Другое дело — Петербург.
Да, он думал, Петербург — особенный город. Во всяком случае, не русский. И дело не в нынешних жителях. Город, построенный по чужому образу и подобию, воспринимает чужую мифологию, превращая ее в свою. Петербург — сколок Европы, а значит, все, что собрала европейская традиция, для Петербурга — свое. Ему, не чуждому этой традиции, куда как легче найти свое место в череде одновременных эпох.
Покончив с вечерней трапезой, Матвей Платонович поднялся к себе.
Мало-помалу оно все-таки тронулось, но размышления, в отличие от знаний, проворачивались в его мозгу несмазанным колесом. Ладно, он возвращался к прерванному, пусть Петербург — особый город, в каком-то смысле новый Иерусалим. Здесь хранятся традиции прошлого, чуждые надменной Москве. Сюда время от времени являлись посредники, желавшие скрестить русскую культуру с европейской. Здесь живут и умирают носители высокой культуры… Он вспомнил тех, чьи библиотеки перебрал собственными руками, и понял свою ошибку.
В конечном счете, эти хранители древностей решали внутренние задачи. Они — иудейские книжники, берегущие ветхую традицию. Не эта традиция спасла Рим. Все, что она сумела, это сохранить Дух Иудеи.