Книга Орест и сын - Елена Чижова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ВЕЛИКИЙ ГОРОД
На ходу, по многолетней привычке, Тетерятников читал лекции про себя. Стоило сделать первый шаг, и оно включалось самостоятельно, открывалось маленьким шлюзом — в эту щелку начинали сочиться слова. Имена и даты не напирали, не подталкивали друг друга. Они вели себя так, словно в глубине, под черепной коробкой, скрывался вечно полный резервуар — ничтожная струйка, выбиваясь со скоростью речи, не могла нарушить полноты.
Каждая лекция начиналась с первым шагом и заканчивалась у двери в парадную. Город, исхоженный вдоль и поперек, был исчерчен пунктирными линиями — следами слов. Невидимая уличная разметка, оставшаяся от прежних маршрутов, вступала в противоречие с милицейской. Доведись, Матвей Платонович сумел бы провести экскурсию по следам своих внутренних лекций. Конечно же, пешеходную. Выйдя на пенсию, Матвей Платонович предпочитал перемещаться пешком.
Отправляясь к клиенту, он заходил в угловую кондитерскую — рядом с домом. Днем здесь было немноголюдно. Редкие посетители не нарушали одиночества. Лакомясь коржиком, Матвей Платонович выбирал путь. До Красной улицы, где ждала новая выморочная библиотека, вели две дороги: через Дворцовый мост или Лейтенанта Шмидта. Вопрос, над которым размышлял Тетерятников, иному показался бы праздным. Для Матвея же Платоновича он был существенным. Выбор маршрута определял тему пешеходной лекции.
Вчера он предпочел мост Лейтенанта Шмидта, и струйка, чертившая мостовую, выбилась из египетских глубин. Два сфинкса, замершие у Академии художеств, роднили Неву с Нилом. Может быть, именно поэтому вчерашняя работа не клеилась: покойный профессор занимался историей юриспруденции, и книги, над которыми Тетерятникову пришлось трудиться, относились к римскому праву.
Матвей Платонович обтер губы, подхватил портфель и вышел на улицу. С первого шага включилось приятное: о великих и невеликих культурах.
С оглядкой на немца, оставившего след в науке, Тетерятников рассуждал о том, что культур, не канувших в омут этнографии, на самом деле меньшинство. Можно сказать, ровно столько, сколько вмещает хороший учебник истории, поскольку Дух, обеспечивающий эпохе величие, похож на прихотливую бабочку, порхающую с цветка на цветок. Проходит мгновение — какие-то несколько столетий, — и соцветие превращается в сморщенную гроздь. Следы отлетевшего Духа остаются в мифологии и культуре.
Казалось бы, люди, покинутые Духом, живут как ни в чем не бывало, но все, что бы они ни делали, с этих пор лишается смысла: и сами они, и дела их рук обречены забвению. Особенно остро это чувствуется на примере мировых столиц. Этим термином соперник-немец называл города, символизирующие жизненный путь каждой великой цивилизации. Сворачивая к Румянцевскому садику, Тетерятников перебирал мысленно: Вавилон, Иерусалим, Рим…
Немец, писавший об этом, формулировал так: последние города, прошедшие дорогой величия, — всецело дух. Точнее, дух прошедшего времени — арена воспоминаний, пахнущая тлением, ладаном и миром, однако те, кто вступает на этот путь вслед за ними, хранят благодарную память о предшественниках. Под духом немец подразумевал другое, отличное от Духа. Последнее слово переводчик и писал со строчной. Выведенное с заглавной буквы, оно пахло огненной смелостью… Тетерятников повел носом — пахнуло каким-то керосином. Ноги заныли. Матвей Платонович решил дать им отдых и свернул в садовую калитку.
Скамейки, расставленные по периметру, были сплошь заняты. В это время дня их занимали старухи и молодайки с колясками. Они сидели, не замечая друг друга, словно принадлежали к разным народам, каждый из которых говорил на своем языке. Старушечий был шепелявым и неспешным, язык молодых матерей — торопливым. Матвей Платонович примостился на самый краешек.
Старухи заняты смертью, молодые женщины — рождением: ни те ни другие — живи они хоть в Вавилоне, хоть в Риме — ничего другого не чувствуют. Утрату Духа переживают юнцы: они — запоздалые наследники былого величия, хранящие память о прошедших временах. Последняя мысль показалась особенно приятной. Косвенным образом она соотносила его с юнцами, молодила, по крайней мере отодвигала смерть.
Отдохнув, Матвей Платонович приободрился и тронулся в путь. Теперь он думал о Москве. Нет сомнения в том, что она — та же мировая столица, способная встать в ряд других мировых столиц. В то же время Москва — воплощение Советской империи, и в этом историческом смысле ей нет подобия. Однако, с метафизической точки зрения, этот город поднялся на ровном месте, вырос из глухой деревушки, — как Вавилон. Советская история и напоминает вавилонскую: она началась с нуля и идет вперед — без оглядки на прошлое, но именно здесь кроется главная опасность: чтобы не остаться на обочине истории, Москва, в отличие от Вавилона, должна решить другую задачу.
У Вавилона во времена его невиданного расцвета не было исторических предшественников, а значит, самим естественным ходом событий он стал первым звеном в круговороте вечных возвращений. Москва, вступившая на путь, неведомый остальному миру, историческую преемственность презрела. Иными словами, она сама открестилась от Духа каких бы то ни было предшественников, тем самым закрыв себе доступ в общность великих цивилизаций. Историческая глухота — вот что мешает расслышать поступь своей будущей судьбы.
Мимо Меншиковского дворца, притопленного в землю, Тетерятников шел по набережной. Мало кто сомневается в том, что Москва пребывает на взлете своего могущества, — с этой высоты Советская империя кажется незыблемой. Однако такое могущество — мнимость. Москва, нимало того не ведая, начинает повторять ошибки, а значит, и судьбу Рима.
Приземистое здание Университета осталось позади. Поравнявшись с Академией наук, Матвей Платонович подумал, что римляне, в отличие от москвичей, обладали большей прозорливостью. Во всяком случае, Сенека, отдававший себе отчет в том, что Римская империя вступила в эпоху кризиса. Оглянувшись по сторонам, Тетерятников вспомнил его решающий довод: кризис достиг своего апогея тогда, когда культура Римской империи превратилась в культуру элиты, чуждую плебсу, не имеющему мудрости. Согласно Сенеке, это — показатель неминуемого упадка. Тетерятников вспомнил лица женщин, посещающих его лекции, и злорадно подумал о том, что Советскую империю спасти нельзя.
Еще одной приметой близкого конца Сенека считал единоличную власть. Суть дела он выразил совершенно определенно: с одной стороны, единолично правящий император объединяет народы, как мировая душа объединяет космос. Это — сила центростремительная. Ей противостоит другая — центробежная: те, кого против воли объединяют в один народ, копят злобу и ненависть. Конечно, власть принимает меры: подозреваемых в неблагоприятных отзывах об императоре репрессируют без суда и следствия — по одним доносам врагов или даже рабов. Но это противоборство разрешается лишь крахом империй: противоречия такого рода снять нельзя.
Выходя на Дворцовый мост, Тетерятников бормотал о том, что только люди, лишенные исторического страха, могли назвать Москву Третьим Римом. Те, кто ввел в обиход эту хлесткую фразу, имели в виду религиозную преемственность, а значит, не имели ни малейшего понятия о самой сути дела. Конечно, они не могли знать заранее, что будущая могущественная эпоха откажется от религиозного творчества, заменив его верой в своих собственных богов. Но слово, сказанное однажды, остается навсегда: до поры до времени оно живет затаившись, чтобы, выждав удобный момент, наполниться всеми прежними смыслами. Слово — вирус, умеющий переждать самые трудные времена.