Книга Повесть о первом подвиге - Арсений Иванович Рутько
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот, Дань, а ты говорил — не бывает! — дрожа, сказал Ленька и вдруг заплакал. — Бы-ва-а-е-т… Это мы… озлили ее…
На другой день я рассказал о ночном приключении отцу.
— Эх ты, дурак ты мой рыжий! — совершенно серьезно сказал он, выслушав мой сбивчивый рассказ. — Начитался чепухи, вот и мерещится неведомо что!
— Да нет, пап!
Отец взял у меня из рук тоненькую книжку, с обложки которой человек в черной полумаске целился из пистолета прямо в читателя.
— Опять Пинкертоны! — И с какой-то веселой злостью разорвал книжку.
Я не успел удержать его, а книжка-то была чужая! Швырнув в сторону обрывки, отец неожиданно обнял меня.
— В воскресенье пойдем, Данилка, в одно место… там много хороших книг. Ладно?
Так я попал в народную библиотеку[2], ютившуюся в небольшом домике возле городской управы. Теперь-то я понимаю, что библиотека была жалкая, бедная, но тогда она поразила меня. Множество книг стояло на полках и в шкафах — маленькие и большие, толстые и тонкие, красивые и невзрачные, новенькие и совершенно затрепанные. Сколько книг! Сколько жизней надо прожить, чтобы прочитать все! И, хотя в то время я прочитал уже кое-что из Гоголя и Пушкина, мне почему-то показалось, что все эти книги от корки до корки набиты сыщиками и привидениями. Я прямо задохнулся от радости.
Бледная девушка с гладко зачесанными светлыми волосами, в черном платье с белым воротничком стояла за деревянным барьером. Когда мы вошли, она, вскинув голову, посмотрела на нас, и глаза ее радостно вспыхнули, как будто она узнала моего отца и была рада его приходу. Но отец смотрел без улыбки, спокойно и строго.
И только позднее я узнал, что Надежда Максимовна — так звали эту девушку — действительно знала моего отца.
В этот день в мои руки и попала книга, которую я до сих пор считаю одной из лучших книг на земле. Мне кажется, что на значительную часть моего поколения «Овод» имел такое же влияние, как на послереволюционные поколения книжка о Павле Корчагине.
Вернувшись из библиотеки, мы долго сидели на крыльце, и отец, шутя, расспрашивал Леньку и Юрку о том, что мы видели в парке. Мне показалось, что на этот раз он верит нам, и это удивляло меня: верит, а сам смеется. В конце концов он действительно рассмеялся:
— Эх вы, привидения! — В темной бородке его влажно блеснули зубы. — Ну, идите! Да Подсолнышку вот с собой возьмите. У матери стирка, а мне некогда с ней погулять сегодня.
Девочка стояла между его коленями и не отрываясь смотрела ему в лицо. Прежде чем отпустить ее, он прижался щекой к ее голове, прижался тем самым движением, от которого у меня всегда щемило сердце.
Хотя у нас была целая уйма неотложных дел, мы взяли Сашеньку и пошли на Горку. Мать, оторвавшись на минуту от дымящегося горячим паром корыта — она теперь брала стирку у Гунтеров, — сказала, вытирая фартуком распаренные руки:
— Смотри, Данилка, не обижай. Уши оборву!
Подсолнышка со страхом посмотрела на мои уши и торопливо сказала:
— Не, мама… он не обизает…
Мы улеглись головами друг к другу, приготовившись читать.
Мы поднялись на Горку. В крутом склоне ее, на солнечном пригреве, мы еще весной выдолбили глубокую пещеру и в ненастье иногда проводили здесь целые дни, воображая себя то робинзонами, то бежавшими от преследования разбойниками.
Сегодня день был ясный, солнечный, но дул ветер, и мы решили забраться в пещеру. Разлеглись на мягком, прогретом солнцем песке, защищенные от ветра со всех сторон.
Своих сестренок ни у Юрки, ни у Леньки не было, и мы все трое заботились о моей. Даже Юрка, обычно грубоватый с девчонками, относился к Сашеньке с каким-то подобием нежности.
— А у тебя, Подсолнух, глаза вроде синее стали, — сказал он.
— Я, что ли, в небушко долго глядела?
Сначала мы говорили о сиварях и домашних голубях, о Калетинском парке, о вчерашней рыбалке, а потом, когда наболтались вдоволь, Юрка сказал:
— А давайте почитаем. А? Может, интересная. Подсолнух, будешь слушать?
— Про страшное?
— Да нет.
— Я вдруг забоюсь…
— Не забоишься.
Мы улеглись головами друг к другу, приготовившись читать. Но в это время внизу, у бараков, послышался пронзительный женский крик:
— А-а-а-ааа!
Мы вскочили.
— Опять пожар!
Пожары в городе случались ежедневно, особенно летом, в июле и августе. То и дело с каланчи раздавался дребезжащий звон колокола и по улицам, давя поросят и кур, неслись красные пожарные колымаги с насосами и бочками.
Мы с Юркой сложили носилками руки. Сашенька села на них, крепко обхватив ручонками наши шеи, и мы побежали вниз.
Но на этот раз ни звона колокола, ни грохота пожарных колымаг не было слышно. А женщины во дворе бараков кричали все громче, надрывнее, причитая как по мертвому. И первое слово, которое мы услышали, добежав до барака, было:
— Война!
5. Война началась
Война не сразу смяла привычный уклад нашей жизни, довольно долго она шла стороной, являясь для нас, мальчишек, скорее развлечением, чем несчастьем.
В церквушке с зеркальным крестом на куполе служили молебны о «даровании победы православному русскому воинству», на улицах появились пьяные деревенские и городские «некруты» и надрывными голосами пели с уханьем и присвистом:
Трансва-аль, Трансва-а-аль, страна моя,
Ты вся горишь в огне…
Трудно объяснить, почему именно эту песню, почти позабытую со времен Бурской[3] войны, снова вспомнили и стали петь в тысяча девятьсот четырнадцатом году; может быть, просто потому, что новых военных песен еще не было, а петь песни про любовь-разлуку да про любовь-измену казалось неуместным и ненужным.
Мы с отцом ходили на вокзал провожать его товарищей, взятых по первой мобилизации, в том числе Николая Степановича Вагина, Юркиного отца.
На вокзале гремел оркестр, обычно игравший по вечерам «на танцах» в городском саду и состоявший из барабана, флейты и трех труб, начищенных по случаю войны до золотого блеска.
Члены городской и земской управ, купцы Барутин и Тегин, чиновники и полицейские, стуча себя кулаком в грудь, выкрикивали напутственные речи и дарили отъезжающим на фронт иконки и махорку.
Рыженький суетливый попик, широко размахивая руками, кропил святой водой лапти и сапоги, свешивающиеся из теплушек. С покорной тоской смотрели из вагонов новобранцы.
Плакали женщины и дети, слышались последние пожелания, слова прощания и наказы:
— Телку-то, говорю, продай! Продай телку-у!
— Ваня, милый!
— А Васька