Книга Вода живая - Клариси Лиспектор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я живу в сновидениях: ведь уже ночь. Воспеваю ход времени: я всё еще царица мидян и персов, но я и медленная эволюция, которая, как подъемный мост, тянется в будущее, чьим млечным туманом я дышу уже сегодня. Мое дыхание — таинство жизни. Я преодолеваю себя, отказываясь от себя, и в эти мгновения я это мир: я иду на зов мира, вдруг став собой, со своим неповторимым голосом.
Мир: путаница вздыбившихся проводов дальней связи. И свет — тем не менее полный тьмы — это я перед лицом мира.
Опасное равновесие: рискую смертью души. Нынче ночь оцепенело уставилась на меня своими алоэ и омелой. Я хочу этой ночью, которая дальше, чем сама жизнь, я хочу этой ночью жизни сырой, и кровавой, и слюнявой. Я хочу вот такого слова: великолепие, великолепие — это плод в самом соку, беспечальный плод. Хочу больших расстояний. Хочу чуять и предчувствовать себя, как дикарь. Но главное мое всегда скрыто. Я только подразумеваюсь. И когда начинаю объяснять себя, теряю влажную сокровенность.
Какого цвета пространственная бесконечность? цвета воздуха. Мы — в тот неловкий миг, когда перед нами смерть.
Слушай лишь вполуха то, что я говорю, и из бессмыслицы родится смысл, как из меня непостижимо рождается высокая и невесомая жизнь. Густой словесный лес плотно обступает то, что я чувствую и чем живу, и преобразует всё, что есть я, во что-то мое вне меня. Природа обволакивает: она укутывает меня всю и она сексуально живая, только и всего — живая. И я тоже зверски живая и облизываюсь, как тигр, сожравший оленя.
Я пишу тебе во времени, как оно есть само по себе. Я разворачиваюсь только в сейчас. Я говорю сегодня — не вчера и не завтра, но сегодня, в этот преходящий миг. Моя маленькая и ограниченная свобода роднит меня со свободой мира — но что такое окно, если не воздух в прямоугольной раме? Я шершаво жива. Ухожу, говорит смерть, забыв добавить, что берет меня с собой. И я вздрагиваю, тяжело дыша, потому что должна уйти с ней. Я смерть. И во мне, отдающейся смерти, — как тебе объяснить? во мне сидит чувственная смерть. Как мертвая бреду я среди высокой травы в зеленоватом свете стеблей: я золотая Диана Охотница, но на пути моем только кости. Я живу лишь глубинным слоем чувств: я еле жива.
Но эти дни, когда лето — будь оно трижды проклято — в разгаре, эти дни, говорю я, нашептывают мне, что я должна сдаться. Я сдаюсь, я признаю, что ничего не значу, — и тут же сладкая и болезненная слабость охватывает меня. Круги пересекаются в воздухе с кругами. Я плыву на своей галере, борясь с ветрами заколдованного лета. Мятые листы напоминают мне землю детства. Зеленая рука и золотые сосцы — так я изображаю печать Сатаны. Те, кого пугаем мы и наша алхимия, раздевали догола колдунов и магов, ища скрытый знак, и почти всегда находили его, хотя узнать его можно было, только увидев, ведь печать Нечистого неописуема и непроизносима даже во тьме Средневековья — Средневековье, ты мое черное подземелье, и в зареве костров те, кто отмечен печатью, носятся в танце кругами, оседлав ветки с листвой — фаллический символ плодородия: во время белой мессы и то принято пить кровь.
Слушай, я позволяю тебе быть, позволь и ты мне.
Но «всегда» — слишком жесткое слово: у него в середине гранитное «гд». Всегда — значит вечно: всё, что есть, никогда не начиналось. Моя маленькая, не слишком мудрая голова лопается, когда я думаю о том, что никогда не начинается и никогда не кончается — ведь это и есть вечность. К счастью, это чувство проходит быстро, потому что долго я его выдерживать не могу и, протянись оно дольше, сошла бы, наверное, с ума. Но голова лопается, и когда воображаешь себе противоположное: что-то, что как-то раз началось бы — где бы оно начиналось? А если бы заканчивалось, то что бы было после конца? Как видишь, я не в состоянии углубиться в жизнь и овладеть ею, она как воздух, она мое легкое дыхание. Но я точно знаю, чего я хочу здесь. Я хочу незавершенности. Мне нужен глубокий органический беспорядок, за которым тем не менее угадывается глубинный порядок. Великая мощь вероятности. Эти сбивчивые фразы возникают в тот самый момент, когда я их пишу, и хрустят от своей новизны и незрелости. Они — прямо сейчас. Мне нужен опыт неупорядоченности. Хотя весь этот текст пронизан из конца в конец слабой и непрочной направляющей нитью — какой? погружением в слово? страстью? нить чувственности вожделения, дуновение, согревающее бегущие слоги. Жизнь потихоньку покидает меня, хотя приходит уверенность, что жизнь — это другое, и у нее неведомые мне повадки.
На этот текст, который я тебе дарю, нельзя смотреть вблизи: он проявляет свою тайную завершенность, когда на него смотришь с летящего самолета. Тогда угадываешь, что за смысл в сочетании островов, видишь каналы и моря. Пойми: то, что я пишу тебе, — это всего лишь звукоподражание, конвульсии языка. Я не рассказываю историю, а просто пишу слова, вся жизнь которых — звук. Я говорю тебе так:
«Сластолюбивый ствол».
И я купаюсь в нем. Он связан с корнем, проникающим в нас под землей. Всё, что я пишу тебе, — такое тугое. Я пользуюсь бессвязными словами, каждое из которых — свободно летящий дротик: «дикие, злобные, благородные декаденты и маргиналы». Это тебе что-нибудь говорит? мне — да.
Но в самом важном слове языка всего четыре буквы: есть. Есть.
Я в его сердцевине.
Я всё еще там.
Я в его живом и мягком брюхе.
Всё еще.
Оно мерцает и упруго. Как походка блестящей черной пантеры, которую я видела. Она ходила мягко, медленно и угрожающе. Но не в клетке — я так не хочу. Что до непредсказуемого — то не могу предсказать, какой будет следующая фраза. В сердцевине, где я сейчас, в сердцевине слова ЕСТЬ, я не задаю вопросов. Потому что, если уж ЕСТЬ — то ЕСТЬ. Я ограничена лишь тем, что я это я. Я упругая сущность, отдельная от других тел.
На самом деле я не могу разглядеть как следует, где конец нити всего, что я пишу тебе. Думаю, мне