Книга Эстетика - Вольтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Буало и Расин, защищая древних против Перро… остерегались касаться астрономии и физики. Буало ограничился оправданием Гомера[12], он ловко обошел молчанием недостатки греческого поэта… Буало добивается одного – поднять на смех Перро, врага Гомера. Перро плохо понял какое-то место или, хорошо его понимая, плохо перевел. Буало этого довольно, он использует сие ничтожное преимущество и ополчается против Перро, обзывает его невеждой, плоским писателем. Перро хоть и часто ошибался, но нередко бывал и прав[13], отмечая противоречия, повторы, монотонность в описании битв, долгие речи во время сражений, непристойности, непоследовательность поведения богов в поэме и прочие серьезные промахи, совершенные греческим поэтом. Одним словом, Буало скорее удалось высмеять Перро, нежели оправдать Гомера.
Расин пользовался тем же приемом, ибо в язвительности нисколько не уступал Буало. Хотя не сатира (в отличие от Буало) создала ему славу, он не отказывал себе в удовольствии поймать противника на ничтожной и вполне извинительной ошибке в истолковании Еврипида, сознавая при этом собственное превосходство перед тем же Еврипидом. Он также вдоволь глумится над Перро и его сторонниками за их критику «Алкесты» Еврипида[14], придравшись к тому, что эти господа были, себе на горе, введены в заблуждение опечатками в издании Еврипида и приняли несколько реплик Адмета за реплики Алкесты; но это не меняет дела, Адмет у Еврипида держится в разговоре с отцом недостойно – так было бы сочтено в любой стране, – он яростно упрекает отца за то, что тот не умер ради него.
«Что я слышу, – отвечает ему царь, его отец, – к кому вы столь надменную речь обращаете? К лидийскому или фригийскому рабу? Или вам неведомо, что я рожден свободным и фессалийцем? (Прекрасная речь в устах царя и отца!) Вы оскорбляете меня, как последнего из людей. Где существует закон, велящий отцам умирать ради детей? На земле каждый живет для себя. Я выполнял мои обязанности по отношению к вам. В чем моя вина перед вами? Требовал ли я, чтобы вы умерли ради меня? Вам дорог этот свет, а разве мне он не дорог?.. Вы обвиняете меня в трусости… Вы сами трус, вы, не краснея, принуждаете вашу жену даровать вам жизнь, умерев за вас… Вправе ли вы после этого обзывать трусами тех, кто отказывается сделать для вас то, на что у вас самого не хватает мужества?.. Послушайтесь меня, умолкните… Вы любите жизнь, но другие любят ее не меньше… Поверьте, что, если вы не перестанете меня оскорблять, вам придется выслушать жестокие истины».
Тут вступает хор. «Достаточно, слишком много уже сказано с обеих сторон, остановитесь, старец, перестаньте бранить сына».
Хору надлежало бы скорее сделать суровый выговор сыну за грубость в разговоре с отцом, за горькие попреки в том, что тот не умер.
Конец сцены выдержан в том же духе.
«Ферет (сыну). Ты обвиняешь отца, не будучи им оскорблен.
Адмет. О, я отлично понял, что вы хотите долго жить.
Ферет. А ты? Разве не опускаешь ты в могилу ту, которая умерла ради тебя?
Адмет. Ах, самый подлый из людей, это доказательство твоей трусости.
Ферет. Во всяком случае, ты не можешь сказать, что она умерла ради меня.
Адмет. Да будет воля неба, понадоблюсь и я тебе.
Отец. Лучше женись сразу на нескольких женщинах, чтобы они своей смертью обеспечили тебе более долгую жизнь».
После этой сцены выходит слуга и в полном одиночестве сообщает о прибытии Геракла. «Это чужеземец, – говорит он, – который сам открыл дверь и уселся за стол, он гневается, что ему недостаточно быстро подают еду, он непрестанно подливает вино в свою чашу, хлещет то красное, то белое, не перестает пить и распевать дурные песни и совсем не предается горю по царю и его супруге, коих мы оплакиваем. Нет сомнений, что это какой-то проходимец, бродяга и убийца».
Может показаться странным, что Геракла принимают за ловкого пройдоху; не менее странно и то, что Геракла, друга Адмета, не знают в доме. И еще более странно, что Гераклу ничего не известно о смерти Алкесты в момент, когда ее опускают в могилу.
Не следует спорить о вкусах, но ясно, что таких сцен в наше время не потерпели бы даже на ярмарке.
Брюмуа, которому мы обязаны «Театром греков» и не слишком тщательным переводом Еврипида, всячески защищает сцену между Адметом и его отцом; никому не додуматься, как он это делает. Начинает он с того, что греки не находили ничего предосудительного в вещах, которые, на наш взгляд, непристойны и чудовищны; отсюда следует заключить, что они были не совсем такими, какими мы их себе представляем, одним словом, взгляды переменились». Можно возразить, что просвещенные нации никогда не меняли своих взглядов на необходимость уважения детей к родителям.
Кто усомнится, – добавляет Брюмуа, – что на протяжении столетий менялись представления и о более важных нравственных правилах». Возразим: более важных правил не существует.
«Француз оскорблен, – продолжает он, – и так называемый французский здравый смысл требует, чтобы оскорбленный подверг себя риску поединка и либо убил обидчика, либо погиб сам, спасая свою честь».
Ответим, что этого требует не только так называемый «французский» здравый смысл, но и здравый смысл всех народов Европы без исключения.
«Мы не вполне ощущаем, насколько смешным покажется это правило через две тысячи лет и как оно было бы освистано во времена Еврипида».
Это правило жестоко и неумолимо, но не смешно, и оно отнюдь не было бы освистано и во времена Еврипида. Имеется немало примеров поединков и у греков, и у азиатов. В самом начале первой книги «Илиады» мы видим Ахилла, наполовину вытащившего свой меч из ножен. Он готов был уже сразиться с Агамемноном, если бы Минерва не явилась, чтоб оттащить его за волосы, и не заставила вложить меч в ножны.
Плутарх сообщает о поединке Гефестиона и Кратера[15], их разнял Александр. Квинт Курций[16] рассказывает, что два других воина Александра бились в его присутствии, один был вооружен по всей форме, у другого, атлета, была только дубинка, причем именно он одержал победу над противником.