Книга Девственницы-самоубийцы - Джеффри Евгенидис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лучше взять машину моей матери, вам не кажется? Она больше. Кто из вас поведет?
Чейз Бьюэлл поднял руку.
— Как думаешь, ты справишься с семейной тачкой?
— Еще бы. — И, помолчав: — У нее автоматическая коробка, верно?
— Да.
— Справлюсь. Без проблем.
— Пустишь меня порулить немного?
— Конечно. Но надо поспешить. Я только что слышал какой-то шорох. Может, это твоя мать.
Люкс подошла к Чейзу Бьюэллу вплотную. Она подошла к нему так близко, что ее дыхание коснулось его волос. И затем, прямо перед всеми нами, Люкс расстегнула ему ремень. Ей даже не пришлось опускать взгляд. Ее пальцы твердо знали, чего хотят, и лишь однажды они встретили какое-то препятствие, что заставило Люкс мотнуть головой, как музыканта, случайно взявшего неверную ноту. Все это время она смотрела прямо в глаза Чейзу, медленно поднимаясь на цыпочки, и в полной тишине, снова овладевшей домом, мы ясно расслышали, как расстегивается «молния» на брюках Чейза. Она открылась сверху вниз, до конца, от наших шей до самых копчиков. Никто не пошевелился. Чейз Бьюэлл не дрогнул. Глаза Люкс, горящие и бархатистые, сияли в полутьме комнаты. Сбоку у нее на шее тихонько пульсировала жилка — та, которую по этой самой причине полагается сбрызгивать духами. Даже если Люкс расстегивала брюки одного Чейза Бьюэлла, нам всем представлялось, что ее пальцы проделывают это именно с нами; они тянулись, чтобы завладеть нами, и Люкс точно знала, как это делается. И в самый последний миг откуда-то снизу донесся глухой удар. Наверху во сне закашлялся мистер Лисбон. Люкс застыла без движения. Она отвернула лицо, будто спрашивая совета у себя самой, после чего произнесла:
— Сейчас не время.
Она выпустила из пальцев пояс Чейза и отошла к двери.
— Мне надо немного пройтись, подышать свежим воздухом. Вы, ребята, задали мне работу. — Люкс улыбнулась затем некрасивой улыбкой, безыскусно, неловко.
— Я посижу в машине. А вы оставайтесь здесь и ждите моих сестер. У нас полно вещей. — Она пошарила на полке у двери и нашла ключ от машины. Шагнула прочь, но задержалась в дверях:
— Куда поедем?
— Во Флориду, — ответил Чейз Бьюэлл.
— Классно, — сказала Люкс. — Флорида…
Минуту спустя мы услышали стук захлопнувшейся в гараже автомобильной дверцы. Некоторые из нас припоминают чуть слышный мотивчик поп-песенки, сообщившей нам, что Люкс включила приемник. Мы ждали. Мы не знали толком, где находятся другие сестры. До нас доносились звуки лихорадочных сборов — скрип дверцы шкафа, гул пружин кровати, принявших на себя вес чемодана. Наверху и внизу раздавались чьи-то шаги. Что-то протащили по полу подвала. Хотя природа этих звуков ускользала от нас, им сопутствовала какая-то четкость. Каждое движение казалось отрепетированным, было частью заранее разработанного, сложного плана бегства. Мы знали, что нам самим в этой пьесе отведена роль пешек, чья польза будет оценена лишь со временем, но это ни в коей мере не умаляло нашей радости. Мы только все отчетливее понимали, что уже очень скоро окажемся в одной машине с сестрами Лисбон, мы повезем их прочь из нашего зеленого пригорода, куда-то в абсолютную свободу окольных дорог, о существовании которых мы пока не подозреваем и сами. Мы сыграли в «камень-ножницы-бумага», определяя, кому ехать, а кому — остаться. Все это время нас не покидало чувство, что девушки вот-вот присоединятся к нам; оно делало нас совершенно счастливыми, и это счастье мы держали в себе, не выпуская наружу. Кто мог знать, что мы так быстро привыкнем к этим звукам? К мягкому шуму застегивающихся кармашков на крышках чемоданов? К тихому звону бижутерии? К эху шагов согнувшихся под тяжестью багажа сестер, выносящих вещи в скрытый от наших глаз коридор? Неизведанные трассы, незнакомые дороги уже сплетались в нашем воображении, громоздя узловатые маршруты. Мы представляли, как мы мчимся по бездорожью, оставляем новые просеки в диких лугах, пересекаем лесные ручьи и безлюдные дворы заброшенных фабрик. На какой-нибудь заправочной станции нам придется получить ключ от женской уборной, потому что сестры постесняются спросить его сами. Мы включим радио погромче и опустим стекла на дверцах машины.
В какой-то момент, пока мы с открытыми глазами видели свои сны, дом окончательно погрузился в тишину. Мы решили, что сестры закончили собирать вещи. Питер Сиссен вытащил из кармана фонарик-авторучку и совершил короткую вылазку в столовую, чтобы вернуться с сообщением: «Кто-то из них все еще внизу. На лестнице включен свет».
Мы стояли, поводя фонариком по сторонам, мы ждали девушек, но никто к нам так и не вышел. Том Фахим попробовал шагнуть на лестницу, но первая же ступенька встретила его таким отчаянным скрипом, что он вынужден был вернуться. Тишина в доме отдавалась в ушах гулким звоном. Мимо проехала машина, оживившая тени в столовой, на мгновение высветив фигуры колонистов на картине. Обеденный стол был завален зимними куртками в пластиковых пакетах; там и тут лежали бесформенные узлы. Дом походил на чердак, где годами собирался ненужный хлам, в отсутствие хозяев наладивший между собой революционно новые отношения: тостер нежится в птичьей клетке, балетные тапочки-пуанты выглядывают из плетеной корзины для рыбы.
Мы проложили извилистую тропу, обходя беспорядочно сваленные вещи, натыкаясь порой на оазисы, оставленные для игр — доска для триктрака, китайские шашки, — а затем вновь зарываясь в кучи, где смешались вместе венчики для взбивания яичных белков и резиновые сапоги. Мы вошли на кухню. Там было слишком темно, чтобы хоть что-то разглядеть, но мы услыхали тихое шипение, похожее на неестественно долгий вздох. Из подвала трапецией вырастал луч света. Мы подошли к ведущим в темноту ступеням и прислушались. Потом решили спуститься вниз.
Чейз Бьюэлл возглавлял нас во время спуска, и пока мы осторожно, держась за петли на ремне друг у друга, сходили вниз, время обернулось вспять, возвращая нас ровно на год, когда мы спустились по тем же самым ступеням, чтобы принять участие в единственном званом вечере, который сестрам Лисбон было позволено устроить. К моменту, когда мы наконец сошли, каждый из нас сполна успел ощутить себя путешественником во времени. Ибо, несмотря на дюймовый слой воды на полу, комната ничуть не изменилась с тех пор, как мы ее покинули: никто не явился сюда, чтобы прибрать за гостями той давней вечеринки в честь Сесилии. Украшенная мышиным пометом, бумажная скатерть так же покрывала стол. Коричневатая жидкость — все, что осталось от пунша, — стояла, запекшись, в хрустальной чаше, покрытая трупиками мух. Шербет растаял давным-давно, хотя черпак все еще торчал из клейкого осадка, а чашки, серые от пыли и паутины, так и не нарушили перед ним равнение в строю. С потолка на тонких лентах гроздью свисали сдувшиеся морщинистые шары. Костяшки домино все еще взывали о тройке или семерке.
Мы не могли понять, куда делись сестры. По воде пробежала рябь, словно что-то вдруг упало на дно. Журчащие трубы то и дело испускали сдавленный хрип, словно бы всасывая воздух. Вода лизала стены, ловя отражение наших розовых лиц и красных с синим флажков над нашими головами. Произошедшие в комнате перемены — облепившие стены водяные жуки, меховой поплавок в виде мертвой мыши — только подчеркивали то, что в остальном здесь все осталось по-старому. Если бы мы, сощурившись, зажали в придачу носы, нам удалось бы обманом убедить самих себя в том, что вечеринка все еще продолжается. Баз Романо вброд подошел к карточному столику и под устремленными на него взглядами принялся танцевать, переступая ногами по невидимым квадратам, — как учила его мать в папской роскоши их семейной гостиной. В объятиях он сжимал только воздух, но мы все могли видеть ее… их, всех пятерых сестер Лисбон, танцующих с Базом. «Эти девчонки сводят меня с ума», — объявил он, не замечая, как хлюпают в мокрой грязи его ботинки. Танец База всколыхнул воду, разнося по комнате запашок канализации, а после — сильнее, чем когда-либо — до нас донесся тот самый запах, который нам уже не забыть никогда. Потому что именно тогда мы увидели над головой База Романо то единственное, что появилось в игровой комнате с тех пор, как мы спешно покинули ее год тому назад. Среди наполовину сдувшихся воздушных шаров, в самой их гуще, свешивались вниз две скорлупки коричневых с белым кожаных туфель Бонни. Она привязала веревку на ту же балясину, где пылились оставшиеся с вечеринки украшения.