Книга Мартовские дни 1917 года - Сергей Петрович Мельгунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Легко можно допустить сознательную тенденцию Сухомлинова при рассказе, но в дальнейшем изложении, говоря о содержании в Петропавловской крепости, он отнюдь не щадит «обнаглевших со звериными физиономиями в серых шинелях». Неожиданно в некоторых своих частях рассказ Сухомлинова находит подтверждение в напечатанном 9 марта в «Известиях» письме прап. 171 пех. зап. полка Чиркунова, находившегося во главе отряда, который забирал Сухомлинова на его квартире. Между прочим, здесь устанавливалось, что солдаты хотели первоначально сорвать с изменника погоны, но после речи Сухомлинова о том, что он невиновен, погоны были оставлены. Как будто бы очевидно, что отряд прап. Чиркунова должен был по распоряжению новой власти перевести подследственного Сухомлинова с привилегированного домашнего положения, с чем так боролись до революции думские деятели из состава прогрессивного блока, на старое крепостное. Почему понадобилось провести такую техническую операцию через революционный штаб, каким являлся в тот момент Таврический дворец, не совсем понятно.
Как примирить две столь противоположные версии, которые выступают в изложении Керенского и Сухомлинова? – истина должна быть где-то по середине между двумя крайностями. При таких условиях сухомлиновский эпизод будет достаточно характерен. Он как бы подтверждает положение, что атмосфера в Таврическом дворце вовсе не была насыщена электричеством той злобности, при которой эксцессы приобретают кровавый характер125. Трудно поверить показаниям принимавшего непосредственное участие в «следственной комиссии» кн. Мансырева, который говорит о том, как уже вечером первого дня революции «толпа» в Таврическом дворце «неистово» избивала «кулаками и прикладами» арестованных «жандармских офицеров и полицейских чиновников» – трудно поверить потому, что подобная сцена резко противоречит фактической обстановке, которую можно установить для революционного штаба 27 февраля и последующих дней.
2. Петропавловская крепость
Не было атмосферы напряженной злобности и за стенами Таврического дворца. Перед нами воспоминания б. тов. обер-прокурора Св. Синода кн. Жевахова. Это был человек крайне реакционный – для него уже введение института земского самоуправления в царствование Александра II являлось началом чуть ли не конца России, и в то же время он был человеком несколько не от мира его. Мартовские дни представлялись этому религиозному министру православного пошиба сплошным ужасом. Чего только не видели его глаза и чего только не слышали его уши! Он, конечно, рассказывает, как улицы запружены были толпой, жаждущей крови и самых безжалостных расправ, – генералов ловили, убивали, разрубали на куски и сжигали. Что только тенденция не выдумает! Однако, когда эти озверелые толпы вломились в казенную квартиру кн. Жевахова и увидели иконостас и другие церковные атрибуты, то жажда крови иссякла – солдаты присмирели, стали «виновато улыбаться» и «почтительно удалились, полагая, что здесь живет святой человек…» Такой сценой само собой уничтожается та гипербола, с которой современник передал потомству о виденном и слышанном в дни революции126.
Но допустим, что по-иному могла рисоваться обстановка тем, кто были почти замуравлены в первые дни и ночи в четырех стенах революционного штаба. Вспомним, как свои ощущения впоследствии изобразил Шульгин – почти в жеваховских тонах. Керенский рассказывает, с какой предосторожностью пришлось перевозить заключенных в «министерском павильоне» царских сановников в Петропавловскую крепость127. У временной власти, по его словам, не было охоты размещать царских приверженцев в исторических казематах, служивших в течение столетия местом заключения и страдания политических узников – героев революции, но все тюрьмы были разрушены (?) революционным порывом 27—28 февраля, и только за крепкими стенами Петропавловки можно было найти надежное место для личной безопасности новых заключенных старой политической тюрьмы. Таким образом, еще раз гуманные соображения побудили вспомнить Трубецкой бастион и оживить новыми сидельцами прежнюю русскую Бастилию. Город был еще неспокоен, когда «мы вынуждены были перевести министров. Сделать это днем было чрезвычайно опасно, а тем более заранее раскрыть план перевозки. Поэтому решено было совершить перевод ночью без предупреждения даже стражи…» Лично Керенский в полночь предупредил арестованных, когда все приготовления были закончены, что они будут перевезены, не указав ни места, куда их перевозят, ни причин увоза. Секрет, которым была окружена ночная экспедиция, и враждебные лица солдат, казалось, сильно возбудили заключенных – они думали, что их везут на казнь. (Так казалось во всяком случае Керенскому, который по челу оставшегося спокойным Щегловитова читал затаенную мысль – воспоминания долголетнего руководителя царской юстиции, как его многочисленные жертвы в таких же условиях ночного безмолвия отвозились из тюремных казематов на место казни.) В такой обстановке революционная гуманность, о которой думал Керенский,