Книга "Еврейское слово". Колонки - Анатолий Найман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переменилось-то переменилось, и здесь, и по ту сторону железного занавеса. Но если ни библейские пророки, ни Бах, ни Наполеон не смогли сложившийся образ жизни человечества, ее обычаи и правила развернуть против пошлости, нечистоты, несправедливости, то в силах ли молодого писателя, будь он трижды талантливый, добиться в том же направлении перемен в обществе, которое утвердило такой порядок как единственно возможный? Сэлинджера с детства учили так жить: получать в школе хорошие отметки, перенимать у отца ремесло изготовления колбас, стрелять на войне. Человек, объяснил Толстой в рассказе об Иване Ильиче, живет жизнью обыкновенной, то есть ужасной. Для подавляющего большинства людей то, что она обыкновенна, важнее того, что она ужасна. Сэлинджер писал не ради успеха, денег, славы – он физически не мог жить этой жизнью, ужас которой человек быстро перестает оценивать как ужас. Убедить Сэлинджера, что так и должно быть, даже если бы ему представили бесспорное доказательство, что он такой один и не умнее же всех на свете, это не могло. И выразил он это не в умозаключениях, подобно тем, что я формулирую в этой колонке, а выведя на публику персонаж, который, с одной стороны, был абсолютно живым, а с другой – героем литературы, и потому ни переиначить, ни уничтожить его было уже невозможно. Как Гамлета.
В дни, последовавшие после смерти, газеты и радио, особенно американские, были полны разговоров о нем. Из нескольких, дошедших до меня, один необычно тронул. Пожилой человек рассказывал по радио, как в возрасте Холдена Колфилда прочел «Над пропастью во ржи» и был совершенно перевернут. Только этим и жил – не день, не год, а постоянно возвращаясь к прочитанному. Он сказал себе, что сделает все возможное, чтобы когда-нибудь увидеть автора. В двадцать с чем-то лет разузнал, где тот живет, и на летние каникулы поехал. В поселке сунулся туда и сюда, в магазин, на почту, в пожарную часть, и везде ему объяснили, что дело гиблое. Что вскоре после переезда к Сэлинджеру подошли на улице местные школьники и попросили написать для их спектакля пьесу, и он согласился. Они были в восторге, и то ли им предложили, то ли они сами додумались напечатать это в Нью-Йорке. Послали, он узнал, был взбешен: шажок миру навстречу, и жди от него предательства. Публикацию запретил, а свой участок обнес двухметровым глухим забором. Теперь его не видел даже почтальон и всё, даже заказные письма и денежные переводы, опускал в дыру, а назавтра забирал квитанции с распиской. Приехавший постоял, походил вокруг и постучал. На третий или четвертый раз калитка стремительно распахнулась, появилась женщина: «Все, что вы хотите о нем знать, прочтите в его книгах!» – и захлопнула калитку. Он еще раз постучал, и еще. Опять она: «Я жена, вот мой дом, напротив – его, он к вам не выйдет, уходите!» Бамс. Он отходил, возвращался, и тут вдруг пошел дождь, ниоткуда. Он стал стучать снова, и неожиданно ему открыл Сэлинджер. Не сказал ни слова, пошел под навес, тот за ним. Так, без звука, они простояли сколько-то минут. Дождь утих, парень пошел к воротам, вышел, Сэлинджер за ним закрыл. Всё. Рассказчик кончил: «Это был лучший в моей жизни день».
Минувшим летом на рынке в провинциальном городке я увидел на прилавке среди разных ярких конфет скромнейшие подушечки. Попросил свешать кулек. Стоявшая за мной старушка мгновенно отозвалась: с войны не видала. Я объяснил, что потому и сам покупаю. Так же мгновенно она всплакнула, вспомнив погибшего отца, умершего братика, голод, надрыв растившей ее матери. И уже обычным тоном в заключение сказала: «То было время! Не воровство и обман нынешние. Эх, воскрес бы Оська – за неделю все в порядок привел». Я про себя отметил, что новое в этой давно сделавшейся расхожим припевом мифологии было «Оська». С одной стороны, вроде бы неуважительное, с другой – ставшее поистине вот уж родным так родным.
В прошлом году проходило телевизионное шоу «Имя России». В Англии подобное называлось «Сто великих англичан», его зрительский рейтинг и коммерческий успех и дал толчок нашему. Оставим в стороне интересность и привлекательность замысла: не ради них с таким размахом запустили у нас этот проект по государственному каналу. Подоплека была исключительно политическая. На карту поставлена репутация страны: нельзя допустить, чтобы у России оказалось имя человека, загубившего такую уйму народа. К которому он своего отношения не скрывал, без обиняков высказываясь: «Я их (людишек – А. Н.) у Николашки под расписку не брал». Кряхтя, мухлюя с результатами «всенародного» голосования, под артобстрелом властей светских и духовных, вымучили Александра Невского. Хотя все знали, что выиграл соревнование, и, подозреваю, с порядочным отрывом, Сталин.
В советские времена и сам думал, и от других слышал, что, как прочтет публика солженицынский «ГУЛаг», так содрогнется всей страной и в единой скорби выдохнет: злодей! каин! кощей! И что же такое с нами делали, а лучше сказать, что мы сами с собой делали, что любили его больше отца-матери, возносили божеские почести, готовы были отдать жизнь!
Ничего похожего не случилось. Кто прочел, кому рассказали – большого впечатления не произвело. Во-первых, потому, что сильнейшую прививку за 70 лет вкатали против всяческих слов, иммунитет выработали непробиваемый. Солженицын этак, Хрущев на XX съезде сяк, а вот Шолохов и еще десять тысяч писателей совсем не так, другое писали, и вожди почище Хрущева, да и сам он, помнится, наоборот говорили. Не верить, так уж всем.
Это одна причина, но не главная. Главная заключалась в том, что если даже Сталин столько и отнял: столько жизней, столько хлеба, столько полагающегося каждому крохотного счастья, – то ведь сколько он дал! Прежде всего, конечно же, Великую Отечественную. Победу! И дальше по списку. Широку́ империю родную. Броню крепку́ и танки наши быстры. Как один человек весь советский народ. Это – безусловно. Все за что-то должны были быть ему благодарны. (Не так давно прочел в этой самой газете «Еврейское слово», что, к примеру, евреи должны за то, что он, «пусть против своих желаний, оказался в роли их спасителя» от Гитлера, а способствуя созданию государства Израиль, пусть «и на фоне юдофобской кампании внутри страны, объективно выручил их»… Спросить бы насчет этого Михоэлса, Квитко, Маркиша.)
Всем таким наглядным достижениям противопоставляются две вещи: обличения в некомпетентности и убийственный вопрос «какой ценой?!». Всё то, что вменяли ему в вину еще советские партия и правительство и вменяют теперешние, не говоря об обществе «Мемориал» и разобщенных частных лицах вроде меня. От голодомора – до вермахта на волжских берегах, от лагерной пыли – до пушечного мяса. То есть налицо, так сказать, достижения, налицо и, выразимся аккуратно, провалы. За что-то любовь и дифирамбы, за что-то ненависть и проклятия. Не перетягивает ли на весах истории чаша с убытками ту, что с прибылью? Или доменные печи, машино-тракторные станции и танки Т-34 подбрасывают вверх ту, на которой доходяги, согнанные на нулевой цикл, колхозники с палочками трудодней и полегшая пехота?
И здесь заявляет о себе невероятный парадокс. В том-то и суть, что Сталин дал то, что неподвластно никакой ненависти, никаким проклятиям. А именно: то, что укладывается в самый честный ответ на вопрос «какой ценой?». Стране, которая не могла и, ясно было, не собирается, а и собралась бы, не сможет дать подавляющему большинству граждан не то что свободу, а облегчение гнета, не то что богатство, а элементарное благополучие, не то что самоуважение, а хоть роздых в унижении, он дал сознание величия. Мичуринские вишнечерешни, чкаловские перелеты, Волга-Дон, коллективизация, «покончившая с деревянной сохой единоличника», индустриализация, сделавшая из «прежде аграрной» «мощную передовую», – это все здорово, но ведь и правда, больно много за то головушек положено. Испытываем, братва, законную гордость, но полноты величия в ней, призна́ем, нет.