Книга Подмены - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выбрались мы незадолго перед рассветом. До той поры лежали, будто и правда мёртвые. А ведь даже краешком пули не зацепило ни Двойру, ни меня. Дети нас спасли, так уж получилось, и мы этого не забудем, как и Евсею Варшавчику смерти их не простим, что бы ни случилось. А пока каждый из нас дыру себе пробил, через неё и дышал как умел. Несколько раз я пробовал кричать, но каждый раз сдавленный крик мой упирался в стену из земли и безжизненной людской плоти. Как будто живую волну голосом выпускаешь, а она – обратно, к тебе же, назад, но только убитая, погасшая, уже никакая, вернувшаяся без всякой надежды.
Когда выбрался, стал Двойру свою искать, не знал, что делать, как быть, куда кидаться. Знал только, что метрах в десяти от меня была, а может, и все пятнадцать было, но не дальше. А только как найти – темно, сам голый, к тому же не знаю, кто там наверху, есть ли охранение у фашистов, можно ли вообще любые звуки издавать. Странное дело, совсем не думал в это время о детях, как будто не было их совсем, никогда. Наверно, в ту минуту Бог меня под крыло своё забирал, иначе я мог бы сойти с ума, верно говорю. А тут смотрю, шевелится земля соседняя, и рука – оттуда, еле-еле высовывается: видно, слабая она была очень, Двойра моя. Раскопал, вытянул, прижал к себе, дрожа всем телом. Даже не заплакали мы, просто обнялись и замерли. Так с ней в неподвижности и пробыли, не знаем сколько: голые, страшные, несчастные, еле живые. Посидели малость, а после ползком, ползком вдоль нижнего края траншеи той смертельной – и так, пока всю не проползли. Там, уже в конце её, – наклон не так чтобы крутой. Забрались кое-как наверх. Дальше – или снова смерть, или чудо. Ни того не вышло, ни другим не обернулось. Нашли ком одежды, наполовину из земли торчал, видно совсем уж негодной, сброшенной в овраг за ненадобностью, с прошлых ещё мертвецов. Кое-как лохмотья эти на себя приладили и подались ближе к лесополосе, что начиналась от кладбища. Начало октября – уже почти ледяные ночи для измождённых, хоть и воскресших путников. Пробираемся, про деток не говорим, словно, сговорившись, обет себе дали. Понимали, как только первое слово завяжем, на том оберег наш и закончится, какой от Эзры шёл, от охранителя, – так оба чувствовали, и так оба о том молчали…
Я не знаю, кто читает сейчас эти строки, эту прощальную исповедь остатков нашей семьи. Я просто хочу, чтобы этот человек понимал, – и с этим я обращаюсь к нему, к вам, – выводя эти буквы, складывая их в слова, я, как и жена моя Девора Ефимовна, истекаю кровью. Потому что нет ничего больней для родителей, чем пережить собственных детей, не увидев, как они взрослели, не узнав, как умнели, как рожали своих детей и как выводили их в большой мир.
Нижайше прошу простить за вынужденную паузу, не смог справиться с волнением. Итак, я продолжаю…»
В дверь кабинета постучали. Дворкин вздрогнул, оторвав глаза от рукописи. Встал, открыл дверь.
– Моисей Наумыч, у вас всё в порядке? – То была ассистентка с его кафедры. – У вас же лекция в триста двенадцатой аудитории, двадцать минут как ждут. – И с тревогой взглянула на профессора. – Пойдете или отменить, может?
– Иду, иду, – придав нарочитой бодрости голосу, устало откликнулся Дворкин. – Заработался, прошу прощения…
И снова, как и в прошлый раз, он скорей отбарабанил урок, чем прочитал в обычной для себя манере. Не смог привычно отпустить голову в свободное плавание, не получалось. Мешали Рубинштейны. Иван мешал. И Евсей Варшавчик.
Моисей Дворкин выводил очередную формулу, объясняющую условия равновесия системы сходящихся сил, но в это же время видел, как падали в смертельный ров простреленные пулемётной очередью дети Ицхака и Двойры – Нара, Эзра и Гиршик. Он чувствовал дух земли, пропитанной кровью тысяч безвинных людей, он словно ощущал на своих губах металлический привкус крови, смешавшийся с прелым ароматом насыпного грунта, уже частично разрыхлённого, чтобы удобней было вернуть его земляной траншее, почти что доверху заполненной мёртвыми телами женщин, стариков, детей. И где-то поблизости теперь были они, живые Рубинштейны, выползшие из смерти – не затем, чтобы жить, но для того, чтобы отомстить за своих детей.
Лекция в этот день была последней, кафедральных дел тоже не имелось, можно было ехать домой. Однако профессор Дворкин вернулся в кабинет, вновь запер дверь на ключ и, опустившись в рабочее кресло, раскрыл рукопись на прерванном месте.
«Куда нам идти, мы с Двойрой не знали. Но ходить могли, несмотря на все те ужасные часы, которые провели мы под грудой тел и слоем земли. Мы просто пошли на ближайший свет. То был небольшой рабочий посёлок, стоявший неподалёку от кладбища, где в крайнем доме и виднелся тусклый свет, пробивавшийся из углового окна. Приблизившись к строению, мы осторожно постучали два раза в стекло. И отпрянули, пригнувшись за плетнём. Вполне возможно, в доме квартировали немецкие солдаты: мы ведь ничего не знали о них, как и обо всём прочем военном. Где и как размещались завоеватели на нашей земле, было неизвестно. Или, быть может, то был дом местного полицая? В одночасье сделавшись бывшими родителями, отныне мы оставались лишь потерянными по жизни слепыми и бездомными музыкантами – больше ничего.
На стук выглянула женщина. Поверх ночной сорочки на её плечах был наспех накинутый ватник. Босые ноги тоже, видно, наскоро сунула в кирзовые сапоги: так и вышла на порог.
– Кто? – пробормотала она, глядя в предутреннюю темь. – Кого надо?
Мы вышли и молча приблизились к ней.
– Беглые? – недоверчиво кивнула женщина, оглядев нас с головы до ног. – С оврага?
– С оврага, – покорно согласилась Двойра. – Если вы нас не приютите хотя бы до утра, то в этот же овраг и вернёмся. И больше никогда к вам не придём.
Просто надо было что-то сказать. Сам бы я сказал другое, но Двойра произнесла именно эти слова. И ими она ввела женщину в спасительное для нас недоумение.
– Евреи? – коротко справилась она.
– Музыканты, – подняв голову, отозвалась Двойра. – Я и мой муж профессиональные музыканты. Из филармонического оркестра. И нам нужна помощь. Прошу вас, помогите нам, иначе… Иначе… – ещё раз повторила Двойра и, умолкнув, в совершенном бессилии посмотрела на женщину.
– Это хорошо, что музыканты, – чуть подумав, промолвила та, – это нам очень кстати. – И кивнула на амбар. – Вы давайте вон туда пока прихоронитесь. Зайдёте и на самый верх взбирайтесь, там сено и корова, холодно не будет. А я с одёжи чего-нить подберу поносильней. А то прям смотреть на вас ужасно, будто с самой преисподней повылазили. И ведро воды подам щас, сполоснуться. А после уж потолкуем.
Она пришла через десять минут, с одеждой, ведром ледяной колодезной воды, куском начинавшего уже засыхать чёрного хлеба, шматком присыпанного крупной солью домашнего сала и банкой вчерашнего молока.
– Мойтесь и угощайтесь. – Женщина мотнула головой в сторону принесённых богатств, которые она оставила на грунтовом полу, редко устланном деревянными планками. – Завтра свадьба у нас, – сообщила она, – так что будете на музыке своей играть. Доброе против доброго, правильно? – И не дождавшись ответа, утвердительно пояснила: – Ваша музыка против нашей потребности. Отыграете и уйдёте, утром, после завтрей ночи. Дочка замуж выходит, Светланка.