Книга Магия книги - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-гаки хаос, царящий в этих душах, не обязательно рождает преступления и смуту. Получив новое направление, новое имя, новую оценку, вырвавшийся на свободу первобытный инстинкт становится ростком новой культуры, нового порядка, новой морали. Да, таково положение дел в любой культуре: мы не можем уничтожить древние инстинкты, убить в себе зверя — умрут они, значит, умрем и мы. Но можно в какой-то мере направить их, отчасти усмирить, заставить служить «добру», как заставляют норовистого жеребца тянуть воз. Впрочем, со временем сияние «добра» тускнеет и меркнет, вера в него иссякает, инстинкты перестают слушаться узды. В такие времена культура рушится. Не вдруг, бывает, что ее гибель затягивается на столетия, как было с культурой, которую мы зовем «античной».
Но на стадии, предшествующей смене старой, умирающей культуры и морали новыми, на этой неопределенной, опасной, болезненной стадии, человек должен снова заглянуть в свою душу, увидеть, как там, в глубине, вздымается зверь, увидеть в себе самом буйство первобытных, чуждых морали сил. Обреченные, избранные, созревшие и предопределенные к этому люди — Карамазовы. Они истеричны и опасны, они одинаково легко становятся и преступниками, и аскетами, у них нет иной веры, кроме веры безумцев, — в сомнительность всякой веры.
Любой символ имеет сотни истолкований, любое истолкование может быть верным. У Карамазовых также сотни истолкований, и мое — лишь одно из них, одно из сотни. В канун великих переворотов человечество создало в этой книге символ, сотворило образ, подобно тому, как отдельный человек в своих снах создает образы своих противоборствующих и уравновешивающих друг друга инстинктов и сил.
То, что некий отдельный человек смог написать «Карамазовых», — чудо. Что ж, чудо свершилось, и потребности в его объяснении нет. Но определенно есть потребность, очень глубокая потребность, истолковать это чудо, прочесть весь текст предельно полно, предельно всесторонне, предельно глубоко постигая его светлую магию. Мой же текст — лишь мысль, взгляд, соображение о нем, и не более того.
Ни в коей мере я не предполагаю, что все мысли и соображения, высказанные здесь, сознательно имел в виду сам Достоевский! О нет, ни один великий провидец и сочинитель никогда не умел до конца истолковать свои видения!
И наконец, я хотел бы не только упомянуть этот тревожный, опасный момент неизвестности на переходе между ничто и всем, но и кратко описать, каким образом в этом мифическом романе, в этом сне человечества, воссоздан порог, который ныне переступает Европа, и, кроме того, отметить присущее всей этой книге ощущение и предчувствие богатых возможностей нового.
В этом отношении особенно удивительна фигура Ивана. Вначале перед нами современный, благоразумный, культурный человек, холодноватый, разочарованный, слегка скептически настроенный, слегка пресыщенный. Но мало-помалу он становится моложе, горячее, значительнее, в нем все больше карамазовско-го. Это он — автор поэмы о Великом инквизиторе. Это он от холодной неприязни, даже презрения к убийце, каковым он считает своего брата, приходит к глубокому чувству собственной вины и казнится ею. И он же крайне ярко и совершенно необычайно переживает душевный процесс столкновения со своим бессознательным. (Вокруг этого все и вертится! В этом и состоит смысл заката старого мира и рождения нового!) В последней книге романа есть на редкость странная глава, в которой Иван, вернувшись от Смердякова, обнаруживает у себя дома черта и долго беседует с ним. Черт — не что иное, как бессознательное Ивана, всколыхнувшаяся масса куда-то канувших и, казалось бы, забытых душевных переживаний. И Иван это сознает с удивительной ясностью и заявляет об этом вполне внятно. Но ведь он разговаривает с чертом, ведь он верит в него — ибо что внутри, то и снаружи! — он возмущается, негодует и даже швыряет стакан в черта, хотя сознает, что тот — в нем самом. Думаю, нигде во всей художественной литературе диалог человека с образом его бессознательного не воссоздан более ясно и наглядно. Этот разговор с чертом, эта готовность Ивана (несмотря на раздражение) искать с ним взаимопонимание — и есть тот путь, который Карамазовы призваны указать нам. В романе Достоевского бессознательное пока еще является в образе черта. Это правильно, так как усмиренный, культурный и нравственный человек все вытесненное и живущее в его подсознании полагает сатанинским и ненавистным. Но, например, соединив черты Ивана и Алеши, мы получили бы уже более высокую, более плодотворную позицию, которая и создает почву для грядущего нового. И тогда бессознательное станет уже не чертом, а богочертом, демиургом, который был всегда, который рождает все. Заново установить понятия добра и зла — задача не Вечного, не демиурга, это дело человека и его богов, что помельче.
Не одну страницу можно было бы посвятить здесь еще одному, пятому Карамазову, ибо он играет в книге важную, причем жуткую роль, хотя и остается в тени. Смердяков, незаконнорожденный Карамазов. Это он убил старика. Он убийца, верящий в Бога вездесущего. Это он может наставить в божественных и самых жутких вопросах даже такого образованного и знающего Ивана. Он самый хилый и болезненный и в то же время — самый знающий из всех Карамазовых. Но в этом очерке недостаточно места, чтобы воздать по заслугам также и ему, самому жуткому Карамазову.
Книга Достоевского неисчерпаема. Я мог бы целыми днями искать и находить в ней все новые черты, свидетельствующие все о том же. Одна из них, прекрасная, даже восхитительная, только что пришла мне на ум: истеричность матери и дочери Хохлаковых. Карамазовская стихия, зараженность всем новым, больным, дурным, воплощена здесь в двух фигурах. Мать — просто больная женщина. У этой натуры, прочно укорененной в традиции и старине, истерия не переходит границ болезни, слабости, глупости. Но у ее великолепной дочери уже не упадок сил, а избыток их, нереализованные возможности оборачиваются истерией и проявляются как болезнь.
Переживая сложное время между детством и зрелостью, в опасных, болезненных чудачествах и фантазиях дочь идет гораздо дальше, чем заурядная мать, и все-таки даже самые ошеломляющие, самые злые и бесстыдные выходки дочери отличают невинность и сила, которые определенно обещают плодотворное будущее. Мать Хохлакова — истеричка, ее впору отправлять в санаторий, вот и все. Дочь — нервнобольная, и в ее болезни проявляются благороднейшие, но подавленные порывы.
И что же, эти-то процессы в психике вымышленных книжных персонажей якобы означают закат Европы?!
Несомненно. Они — такие же знаки его, как весной любая травинка, если на нее устремлен взор человека духовно зоркого, — знак жизни и ее вечности, а сорванный ноябрьским ветром листок — знак смерти и ее неизбежности. Возможно, весь «закат Европы» будет «только» внутренним, перевернет «только» душевную жизнь одного поколения и не пойдет дальше переосмысления обветшавших символов, переоценки ценностей. Что ж, причиной гибели античности, этой первой блистательной формы европейской культуры, был не Нерон, не Спартак, не германские племена, а «только» принесенный из Азии росток мысли, простой, древней, бесхитростной мысли, которая зародилась гораздо раньше, но лишь в ту эпоху приняла форму учения Иисуса.
Если кому-то угодно, вполне можно изучать «Карамазовых» и как явление литературы, «как художественное произведение». Если бессознательное целого континента и целой эпохи явилось кошмарным вещим сном пророку-сновидцу и исторгло у него жуткий хриплый вопль, то, разумеется, можно изучать этот вопль и вооружившись критериями учителя пения. Вне всякого сомнения, Достоевский был, помимо прочего, высоко одаренным писателем, несмотря на чудовищные огрехи, какие можно найти в его книгах и каких не бывает, например, у Тургенева, значительного писателя, но только писателя. Пророк Исайя также весьма одаренный писатель, но это ли важно? У Достоевского, и в частности в «Карамазовых», встречаются почти неестественно безвкусные места, каких никогда не найдешь у художников слова, они, впрочем, попадаются лишь там, где и автор, и читатель уже по ту сторону искусства. И все-таки этот русский пророк вновь и вновь заявляет о себе как художник, как художник мирового уровня, и испытываешь странное чувство, подумав о том, что в те годы, когда он уже написал все свои книги, великими европейскими писателями считались у нас совсем другие авторы.