Книга Тризна - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что он мог иметь в виду – «доползался»? – Олег говорил одними губами, не чувствуя себя. – Доунижался перед кем-то?
– Хо-о-о! – расхохоталась Людмила Анатольевна. – Нашему Ратмиру такие нежности что слону дробина. Но… – она хитро прищурилась, – жена говорит, что он каждый вечер приходил после двенадцати бухой до зеленых соплей и – обвалянный в снегу по уши. Понимаете? – со значением спросила Людмила Анатольевна, и Олег кивнул, словно для него что-то начало проясняться.
– Самоубийства здесь быть не может, – отмахнула эту версию Людмила Анатольевна. – Ратмир был трус. Заснуть на рельсах – это он мог. Когда вы с ним ходили к Солонскому, он со следующего дня запил, как перед термоядерной катастрофой. Придет с похмелья, посидит и – «я пошел к Евсееву, вырабатывать техзадание» – зуб даю, вы его ни разу не видели? – а вечером является, как Дед Мороз…
Когда Олег понял, что на нем нет прямой вины за Артюхина, ему стало уже не столько страшно, сколько невыносимо жалко. Все хвастливо-индюшачье немедленно превратилось в детски-простодушное, ведь это он глоточка уважения, внимания добивался, хорохорясь, как пацан. Никому, никому нельзя в этом отказывать, в ложке уважения… правда, как быть с теми, кто воспринимает уважение к себе лишь через чужое унижение?
И сразу толчок – это же новый тип целевой функции! Есть порода людей, для которых главная цель – разрушать чужие цели.
Человечек этой породы виден с молочных зубов. Один малыш еще неверными ручками лепит башенку из мокрого песка, а другой еще неверной ножкой ее растаптывает. Он и не слышал имени Ницше, но уже знает, что нет ничего слаще власти – возможности унижать. До него, однако, быстро доходит, что это дело опасное – один раз униженный расплачется, а в другой раз даст по морде. Или бросится за папой. А потом и за стражей. Нет, лучше улыбаться, ладить с сильными, покуда они нужны, пожимать руки и все прибирать, прибирать к рукам, подниматься все выше и выше и не хапать все подряд, а делиться, щедро делиться, щедрость тоже убивает чужую гордость, порождает собачью улыбку на еще недавно горделивом лице…
Но можно и воспылать страстью к какой-то идее, если из нее можно сделать орудие подавления.
И вот он распоряжается целой империей чужих трудов и талантов, слывет великим организатором и ценнейшим деятелем Общего Дела, и действительно таковым является – покуда однажды не нарвется на себе подобного. Может быть, на такого же умного и осторожного интригана, а может быть, на откровенного авантюриста и деспота, это не имеет значения, – в любом случае начинается вой- на до последнего снаряда и последнего солдата. А когда от Общего Дела остается только пара дымящихся угольков, он или его наследники объясняют миру, что во всем виновата противная сторона, и начинают великую задачу Возрождения Общего Дела.
– И как же ты назовешь свою теорему, Олег Матвеевич? Теорема о разрушителе?
– Теорема о властолюбце.
Оттирая влажной тряпкой испачканные мелом пальцы, Олег старался держаться независимо, чтобы сидевшая справа от Обломова Галка (совсем узенькая в соседстве с его темно-синим пиджачищем) не заметила, до чего он перед Обломовым трепещет. Но Обломов басил с оттенком прямо-таки отеческого умиления, и его безглазое издолбанное лицо казалось прямо-таки красивым – ум и воля и есть мужская красота.
Выписывая свои формулы, Олег для Обломова зачитывал их вслух, и в одном месте Обломов его поправил: по стуку мела понял, что он написал минус вместо плюса.
– Какие будут мнения?
Обломов слегка обратил свой археологический профиль к горстке избранных, предстать перед которыми мечтали сотни мнящих себя учеными от Амстердама до Якутска (ни Филя, ни тупиковая оппозиция здесь не присутствовали), и гвардейцы из Третьей лаборатории одобрительно похмыкали: любопытно, могут быть интересные приложения. Аудитория была маленькая, занюханная, с исцарапанными заурядными столами, но в этом и был главный шик: у джигита бешмет рваный, а оружие в серебре. Обломовская аристократия и сама была одета во что попало.
– Мне кажется, тсамое, – прогудел Мохов из своей замши, – Евсеев доказал неизбежность войн при капитализме.
– При любом строе, который открывает дорогу властолюбцам, – уточнил Олег.
– Олег Матвеевич скорее доказал необходимость мирового правительства. Но этак мы далеко зайдем. А почему молчит Гребенкин?
– Для прикладной задачи недурственно. Хотя аппарат не впечатляет.
Формулы на коричневой линолеумной доске и впрямь были далеко не заоблачными, никакими локально выпуклыми пространствами там и не пахло. Ну и ладно. Лучше получить нормальный результат, чем не получить великий.
Но смотреть на Гребенкина Олегу не хотелось.
– Это как раз достоинство. Для русской науки характерно стремление решать наиболее важные практические проблемы наиболее элементарными методами. Галина Михайловна, ты ведешь протокол? Записывай: дипломная работа О Эм Евсеева рекомендуется к защите и публикации.
Галка, оказавшаяся еще и Михайловной, сияла в своем теперешнем светло-сером костюмчике, слишком ординарном для нее и слишком светлом для зимы, и новость ему сообщила тоже таким ликующим голосом, словно это была Бог весть какая радость:
– Ты слышал? Перед защитой диплома ввели госэкзамен по философии. Или по научному коммунизму, я их вечно путаю.
– Правильно путаешь. Одинаковая мерзость и брехня.
– Что с тобой? Ты опять побелел, как бумага. Успокойся, да мало ли мы этой хрени поспихивали – ну, отбормочешь еще раз напоследок.
– Раньше я был пацаном, для меня это был спорт – одурачить сторожиху. Залезть через забор, удрать через дырку… А сейчас я наконец почувствовал себя взрослым, и опять юлить, прятать глаза, молоть бессмыслицу… Нет, на этот раз я им этого не спущу.
– Постой, что ты собираешься делать? Кому не спустишь?
Потрясающе, опять что делать и кто виноват? Что делать-то было ясно – на унижение ответить пощечиной. Но кому? Кто виноват, что в вокзальном сортире воняет мочой и хлоркой? Дать пощечину марксистскому доценту? Который сам шестерка? Никто про это даже не узнает, а с наукой, с Историей будет покончено. Если уж рваться в Историю, то надо не меньше как убить Брежнева. Который и сам шестерка, только неизвестно чья. Духа времени, гравитационного поля, из которого не выбраться поодиночке.
А уж если вспомнить про папу-маму, Светку-Костика…
Ничего сделать было невозможно. Но и не сделать тоже.
Он брел по заснеженным тротуарам, не разбирая дороги, стараясь лишь держаться против ветра, чтобы хоть что-то преодолевать. Когда он пробивался сквозь буран по тундре, было в миллион раз страшнее, и все-таки тогда он был большим, а сейчас он маленький и жалкий.
Наконец он уперся в мучительно знакомую чугунную ограду. А, Добужинский, Екатерининский канал…
Черный лед был расписан острыми снежными мазками – как будто какие-то диковинные птицы летели по ночному небу. Впервые за несколько лет он зачерпнул снежного пуха с гранитной тумбы – вкус у снега был прежний, вкус байкальской воды.