Книга Взлетают голуби - Мелинда Надь Абони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты представь, что было бы, если б его поймали, ответил мне на это папуци, поймали на воровстве собственной скамеечки. Даже и представлять не хочу, ответила я.
Вот и вся история, сказала мамика, сняла очки и долго терла руками глаза; в том же году похоронили мы папуци, пятьдесят один год ему был! Страшные это были похороны, безутешные, ведь все понимали, что он еще долго мог бы жить. После его смерти Миклош и Мориц то и дело ссорились друг с другом, крепко ругались, потому что у обоих в душе таилась большая злоба, которую я могу объяснить только ранней кончиной их отца.
Закончив свой печальный рассказ, мамика пошла к комоду, выдвинула один из ящиков, вынула что-то из-под стопы сложенных скатертей и вернулась к нам с Номи. Мы сидели на ее кровати; вот он, ваш дедушка, сказала она и положила на покрывало меж нами снимок. Мы с Номи вопросительно подняли на нее глаза: на фотографии было человек тридцать мужчин, все в пальто, в шапках, сплошь серьезные, усатые лица. Холодно очень было, когда это фото делали, сказала мамика, эти люди – местные крестьяне, они собрались, чтобы поговорить о своих делах насущных, в одну из зим, за год-два до начала Второй мировой.
Дайте нам угадать, кто из них дедушка, сказали мы с Номи и какое-то время рассматривали лица на старой фотографии; чем больше смотришь, тем больше они отличаются друг от друга, сказала Номи. Да, ответила мамика, ну, и где же, по-вашему, папуци? Мы с Номи, не сговариваясь, указали на одно и то же лицо. Это было лицо папуци.
Моего двоюродного брата забрали в армию, говорю я Далибору; мы лежим на камнях, совсем рядышком, глядим на листья каштанов и лип у нас над головой, листья каштана – как большие руки, говорит Далибор, могучие деревья с большими руками. Да, отвечаю я, ты что, не слышал? Далибор садится, подтягивает колени к груди, the lake is very quiet today[85], один день, точнее, одно мгновение, которое создает видимость, будто на свете нет ничего ужасного, и, когда я приподнимаюсь, опершись на локти, чтобы откашляться, Далибор вскакивает, подворачивает штанины, делает два-три шага к берегу, стаскивает рубашку, хотя довольно прохладно, бросает ее на камни, потягивается, потом, выгнувшись назад, на мгновение застывает – и вдруг устремляется вперед, бежит по гальке, нагнувшись и хватая камни из-под ног, я рывком сажусь, тебе что, лишнюю энергию некуда деть или как? Далибор, не отвечая, бежит дальше по берегу, под ногами мягко скрежещет галька, обе ладони его полны камешками, которые тоже скрежещут, издавая неприятный звук; ты меня слышишь? – кричу я, Далибор выпрямляется, лопатки его блестят от пота, до меня доносится его прерывистое дыхание, он останавливается, не оборачиваясь ко мне, и, постояв две-три минуты, принимается швырять камни в воду.
Эта игра больше не годится для меня, кричит Далибор, и вообще большой вопрос, найдется ли для меня когда-нибудь подходящая игра, game[86], и он, бросая камешки, издает звуки, напоминающие ружейную пальбу, тр-р-р, т-т-т-т, тр-р-р, и все резче, все энергичнее кидает камни, и нагибается за новыми, и уже не выбирает подходящие, плоские, ему нужны не камешки, а снаряды, которые могут причинить боль, озеро здесь – поле сражения, плацдарм, лебеди, которых Далибор перед этим величал our elegant guests[87], испуганно бьют крыльями, утки, неистово крякая, в панике уплывают подальше. Перестань, кричу я Далибору, зачем ты это делаешь? Leave those creatures in peace![88]– и, вскочив, бегу к нему, но, когда я уже в двух шагах от него, он оборачивается и смотрит на меня, смотрит каким-то незнакомым мне взглядом, стой там, где стоишь, резко бросает он мне, иначе ты будешь следующей – ты знаешь, каково это, когда сама природа становится с ног на голову, знаешь, каково это, когда ты должен стрелять, а если откажешься, тебя самого пристрелят? Нет, понятия не имею, отвечаю я. Знаешь, каково это, когда ты своему лучшему другу всаживаешь пулю в голову, а после этого совершенно спокойно смотришь ему в лицо – и ничего, ничего не чувствуешь? И потом, во сне, бьешь его, своего лучшего друга, прикладом в лицо, бьешь беспощадно, до неузнаваемости, потому что оно преследует тебя, такое миролюбивое, тихое, потому что он уже простил тебя, и ты снова должен его убить, потому что его лицо, исполненное любви, сводит тебя с ума; успокойся, говорит девушка, то есть я, и я протягиваю ему руку, это жест растерянного человека, умоляющего о чем-то, ведь мы с тобой оба любим воду, говорю я ему, когда-нибудь ты покажешь мне свое море, а я очень хочу показать тебе свою реку, песчаный берег, такой берег вообще-то бывает только у моря, я столько всего хотела бы сделать вместе с тобой, говорю я ему, и придет время, когда мы снова сможем поехать туда…
Далибор смотрит на меня и понемногу приходит в себя; прости, говорит он, я на минутку отключился; а я слышу свое сердце, оно бьется даже в пальцах; я тебя испугал, да? – спрашивает Далибор. Нет, отвечаю я. Правда? – и Далибор вытирает пот со лба, влагу из глаз, я должен точно знать это, говорит он. Правда, отвечаю я твердо, и Далибор касается кончиков моих пальцев, жаль мне твоего двоюродного брата, говорит он, куда он попал? В Баня-Луку. У него есть семья? – спрашивает Далибор. Да, двое детей, жена. Расскажи о нем, просит Далибор. Ты и правда этого хочешь? Правда.
Его отцу, моему дяде, дяде Пири, оставалось лишь беспомощно смотреть, как люди в униформе уводят его сына (а не Чабу), дядя Пири сдвигает свой берет назад, потом вперед, потом снова назад и несколько раз плюет на ствол маслины, видя спину Белы между спинами двух солдат, решительными шагами уходящих прочь. Тетя Ицу садится в саду на скамейку, глядя невидящим взглядом на отцветшие ландыши и на чайные розы, и вдруг принимается горестно причитать, и в причитаниях ее – вера, что этот месяц, месяц любви, весны и цветов, поможет ей, у нее есть все права просить, чтобы ее единственный сын вернулся домой в добром здравии, в целости и сохранности; а когда, спустя некоторое время, дядя Пири, покричав ее и не получив ответа, идет в сад, он слышит, как жена его поет старинную, почти позабытую песню, которую он знал давным-давно, когда служил в солдатах: Эх, да звать меня, эх, Пиштой Фабианом, эх, увозят меня, эх, в чужие страны. Сбрить хотят мне да волосы кудрявы, чтоб добыл для кайзера я славы. Эх, да звать меня, эх, Пиштой Фабианом, эх, увозят меня, эх, в чужие страны. Не хочу я без кудрей да оставаться, не желаю кайзеру я подчиняться!
Перед тем Бела несколько месяцев прятался у друзей, выходить решался только по ночам, с женой и детьми встречался в укромном месте у реки. Желудок Белы перестал переваривать пищу, разве это жизнь, сказала жена, ты так умрешь от кислотности да от своих черных мыслей, и спустя пару дней Бела пришел домой, белым днем; он починил крышу, скосил бурьян в саду, вывел у собак блох, потом поднялся на чердак родительского дома, чтобы покормить голубей и навести там порядок. А на следующее утро, на заре, за ним пришли двое с оружием – обычно мужчин забирают ночью, рассказывала тетя Ицу, приходят пешком или приезжают на велосипедах, подходят тихо, как злодеи, и даже педали крутят осторожно, – ладно, забирайте, собаки, забирайте, свиньи, кричал, рассказывают, Бела по-сербохорватски, только скажите сначала, за какую нацию я должен умирать. За Сербию! За великую Сербию, ответил ему один из солдат, за что же еще ты, чертов голубятник, всему миру чужой, можешь умереть!