Книга Звезда и Крест - Дмитрий Лиханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Погребальный костер взметнулся к небу оранжевым жарким всполохом, будто феникс освобожденный. Опалил брови. Каленым дыханием в лицо плесканул. Прикрывая от жара глаза, отодвинулся Киприан подальше от последнего отцовского гнева, наблюдая со смешанным чувством ужаса и пытливости, как тлеет черными подпалинами ткань белоснежного савана, вспыхивает ярко седина волос, пузырится и лопается лоскутами кожа, после чернеет, углится, обретая черты и вовсе не человеческие и уж тем паче не родные.
Огнь пожрал высохшее тело отца скоро, не больше чем за час. И наконец угас. Посреди тлеющих, горячих еще угольев, посреди пепла и древесной золы отыскал Киприан отцовский череп – темный, в разводах грязной копоти и желтых подтеках горелого жира. Обмыл его сперва молоком, как требовал погребальный обычай. Молоко вспенилось на раскаленной кости. Зашипело зло. Духовитый пар испустило. Старое вино из глиняной плоти кувшина струилось теперь густой струей по отцовскому лбу, просачивалось сквозь глазницы, сквозь рот щербатый, отверстый в страшной ухмылке, заливающийся им, не пьянея. Здесь были отцовские губы, которые целовали его и учили складывать первые в жизни слова, петь забавные детские песенки, а в дальнейшем декламировали Овидия и Гомера. Были его глаза – прежде густо-ореховые, взглядом проникающие в самую глубину сыновьего сердца, глаза, которым было невозможно солгать, которые непрестанно искрились добротой и совсем редко – за всю жизнь и часа не набралось бы – сочились слезами. Его лоб, и при жизни крутой, высокий, вмещавший не только платоновскую онтологию и космологию Аристотеля, но и комедии Аристофана, и подслушанные на базаре скабрезные шутки простолюдинов. Теперь он был пуст и гулок. Киприан коснулся отцовского лба губами. Еще теплого. Еще хранившего вкус вина с молоком. Но, как всякая кость, чужого. С осторожностью, словно драгоценный сосуд, опустил в урну черного обсидиана с золотистым отливом. Туда же отправились обгоревшие отцовские кости. Красивый каменный ящик с костями. Вот и все, что осталось от человека. τὰ πάντα πορεύεται εἰς τόπον ἕνα· τὰ πάντα ἐγένετο ἀπὸ τοῦ χοός, καὶ τὰ πάντα ἐπιστρέφει εἰς τὸν χοῦν·[70].
В продолжение поминального пира две служанки после долгих уговоров вывели мать к столу. Налили кубок вина. Несколько сладких смокв, гроздь темного винограда и ячменную лепешку поднесли. Но она даже не взглянула на них. И вина не пригубила. Вдруг обернулась к сыну. Взглядом прояснилась, как если б спала с глаз ее шелковая пелена. Улыбнулась тепло, слегка смущенно.
– Отец зовет, – проговорила отчетливо и зычно. – Жарко ему. Откройте скорее окна. Несите ему опахала! Холод… – Тут голос ее запнулся. Взгляд вновь заволокло пеленой. Пустились в пляс пальцы, теребя беспрестанно шерстяную тунику.
Аглаид явился к Киприану следующим же утром, когда слуги раздвигали столы, сносили в подвалы лавки, со стуком выбивали скатерти во дворе. Киприан принял юношу в отцовском кабинете, утопавшем в мягком, как топленое молоко, утреннем свете; переполненном древними и недавно присланными из Рима манускриптами, стопками пергаментов, изготовленных для письма; с мраморным бюстом императора Августа; высохшими букетами в греческих амфорах и кожаными домашними сандалиями, что так и остались лежать возле отцовского ложа, – изрядно сношенными, с оборванной лямочкой у правой. Киприан обнял юношу, ощущая благовоние сандалового масла и душевную растерянность Аглаида, трепет сердца. Он понимал, какое нетерпение привело того сюда поутру, еще до окончания траура. И упрекать не стал. Слушал внимательно, не останавливая и не перебивая юношеских упреков и возгласов отчаянных неразделенной любви. Улыбнулся, когда в завершение разговора тот снял с пояса кожаный мешочек, под завязку набитый монетами в благодарность за колдовство. Принял их и ободряюще похлопал юношу по плечу:
– Сделаю так, что сама девица будет искать твоей любви и почувствует к тебе страсть даже более сильную, чем ты к ней.
Уже в ночи, по смене второй стражи, воскурил на террасе медный жертвенник колдовской травой, возжег светом нездешним – малахитовым, будто дышащим, длани воздел. В заклинаниях его слышались знакомые вроде бы звуки, но только прислушавшись, да и то не сразу, можно было понять, что читает он на финикийском, причем задом наперед. На зов этот, схожий с криком гиены, из колодца сухого, высохшего еще во времена его детства, выбралась темная тень. Ящеркой проворной проползла по стене. Поднялась на террасу, с каждым мгновением увеличиваясь в размерах, покуда не сравнялась с крупным козлищем. Поднялась на задние лапы. И поклонилась. Демон был склизок. Кожей темен. Вонял отвратно. Мохнат волосом синим, курчавым. В облике его, по виду схожем с человеческим, проглядывали и черты звериные, свирепые: приплюснутое рыло, порванные многочисленными серьгами мочки ушей, исчерченная египетской демотикой[71] кожа. Пальцы на руках венчали стесанные медвежьи когти, которыми он то и дело суетно почесывал то под мышками, то в паху с болтающимся безжизненно громоздким фаллосом. «Блохи бедолагу зажрали», – подумал Киприан. И улыбнулся приветливо.
– Нетрудное это для меня дело, – пожал плечами демон, выслушав Киприана, – ибо я много раз потрясал города, разорял стены, разрушал дома, производил кровопролития и отцеубийства, поселял вражду и великий гнев между братьями и супругами и многих, давших обет девства, доводил до греха; инокам, поселявшимся в горах и привычным к строгому посту, никогда и не помышлявшим о плоти, я внушал блудное похотение и научал их служить плотским страстям; людей раскаявшихся и отвратившихся от греха я снова обратил к делам злым; многих целомудренных ввергнул в любодеяние. Неужели же не сумею я девицу сию склонить к любви Аглаида? Да что я говорю? Я самим делом скоро покажу свою силу. Вот, возьми это снадобье и отдай тому юноше, пусть он окропит им дом Иустины, и увидишь, что сказанное мною сбудется.
Суток не прошло, как передал Киприан окрыленному надеждой на скорую победу юноше пузатую склянку с черным снадобьем, как вновь явился к нему бес. Поклонился, но без всегдашней гордыни. Без бахвальства прежнего глянул. Из повествования его путаного понял Киприан, что поначалу-то все складывалось по задуманному. Аглаид тайно окропил четыре стены, двери и окна дома. И в ту же ночь, лишь только встала Иустина по всегдашнему своему правилу к молитве в три часа пополуночи, как сердце ее опутало и пронзило вдруг неведомой прежде страстью. Виделся ей Аглаид. Томный взгляд его волновал сердце, и оно теперь билось учащенно, неукротимо. Тело его молодое, гибкое обнажено. Кожа источает благоухание неземное. А губы сулят сладкую негу, о которой она прежде не помышляла. От видения этого плоть ее, и сердце, и душа трепетали осенним листочком на ветру, жаром знойным и хладом снежным ошпаривали, мотыльком ночным перепархивали от сердца в низ живота. Казалось, от страсти внезапной она сейчас лишится сознания. Молитвы разом забылись. И только рука помнила еще, как творить крестное знамение. Сотворила его, ощущая в каждом движении тяжесть и нездешнюю ломоту. «Господи Боже мой, Иисусе Христе! – произнесла Иустина то, о чем спасительно подумала только теперь. – Вот, враги мои восстали на меня, приготовили сеть для уловления меня и истощили мою душу. Но я вспомнила в ночи имя Твое и возвеселилась, и сейчас, когда они теснят меня, я прибегаю к Тебе и надеюсь, что враг мой не восторжествует надо мною. Ибо Ты знаешь, Господи Боже мой, что я, Твоя раба, сохранила для Тебя чистоту тела моего и душу мою вручила Тебе. Сохрани же овцу Твою, добрый Пастырь, не предай на съедение зверю, ищущему поглотить меня; даруй мне победу на злое вожделение моей плоти». Крест, который возложила на себя Иустина и которым освятила затем и комнату свою, и весь дом, вспышками яркими ослепил беса. Попалил синие его кудри. В комнате завоняло горелой шерстью и плавленой серой. Бежал бес поспешно. Перхая и сотрясаясь от злобы.