Книга Двойное дно - Виктор Топоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теорию перевода надо строить исходя из философии перевода, здесь впервые — пусть и пунктирно — набрасываемой. Потому что тогда, например, выяснится, что и «восточные повести» Байрона, и поэзию французских символистов можно и нужно переводить — но не так, как раньше, но не так, как всегда. Не настраиваясь по камертону сходных явлений в русской поэзии, — а выявляя, подчеркивая, гипертрофируя несходство — те внешне не самые броские различия, которые, скажем, выявлены в классической работе академика Жирмунского «Байрон и Пушкин».
Чем знаменит, допустим, «Ворон» Эдгара По? Необычайно сложной инструментовкой, обилием логически и эмоционально замотивированных внутренних рифм.
Мотив этот в сегодняшнем восприятии уже стерт, но только он, строго говоря, и заслуживает внимания. Поэтому, переводя «Ворона», я поставил перед собой задачу удвоить и утроить по сравнению с оригиналом сложность оркестровки, гипертрофировать ее, — а тем самым и впервые (как бы впервые) довести до русского слуха.
Переводя «восточные повести», надо гиперболизировать «вершинность» и фрагментарность Байрона, Пушкиным — в оригинальном творчестве — в значительной мере нивелируемые. Переводя Верлена — выявить и усилить «блаженное бессмысленное» звучание «романсов без слов» и так далее.
Если температура подлинника тридцать семь, то в переводе она должна подскочить до тридцати девяти, в противном случае читатель ничего не почувствует. Но все это задачи, которые — сознательно или интуитивно — ставит перед собой свободный художник перевода, а не (пусть и заслуженный) полуверховный жрец тоталитарного искусства.
Представляют серьезный исследовательский интерес переводы Иосифа Бродского и их место в контексте его творчества. Впрочем, само слово «исследовательский» сразу же пробуждает международных духов, они же бесы, пузырящихся и захлебывающихся восторженной слюной, выдавая эти спазмы за научный анализ.
Бродскому — и при жизни, и в вечности — «досталось» в этом плане, как, пожалуй, в наши дни никому другому. Качество его переводов — ни по традиционным, ни по впервые предлагаемым здесь критериям — нельзя признать исключительно высоким. Бродский как бы сознательно отстраняется от переводимого поэта (не поднимая, а понижая температуру), вычленяет его из себя, подчеркивает свое с ним внутреннее несходство.
И в то же самое время впитывает его поэтику и воссоздает ее в собственном творчестве с неподражаемыми полнотой и совершенством. (Сравните, например, «Стихи на смерть Элиота», воссоздающие поэтику У. Х. Одена, или «Большую элегию Джону Донну», представляющую собой групповой — внешне фантастический, но внутренне точный — портрет «метафизиков».) Это традиция, восходящая не к Жуковскому, а к Пушкину. Переводы же Бродского — выражено «женские», тогда как королем «мужского перевода» был в нашем столетии Борис Пастернак.
Знаменитый переводчик Левик дебютировал очень рано. Шестнадцатилетним юношей он с блеском прочитал в Московском доме литераторов перевод одной из малых поэм Гейне. Перевод тут же — со слуха — был признан лучшим из существующих, что и занесли в протокол заседания.
Чтение поэмы проходило в отсутствие ее предыдущего переводчика — весьма по тем временам влиятельного литератора Александра Дейча. Прослышав о невольном афронте, Дейч собрал московских переводчиков и заставил их принять резолюцию, согласно которой «итоги предшествующего заседания» признавались ошибочными. Левику в его дальнейшей успешной карьере это, к счастью, не помешало. Да и сам он был человеком сравнительно незлобивым.
— Эта молодая переводчица очень талантлива. Почему, Лев Владимирович, вы ей не помогаете? — обратились однажды в моем присутствии к другому мэтру перевода — Льву Гинзбургу.
— Не помогаю? Пусть скажет спасибо, что я ей не мешаю!
Да ведь и впрямь… И мне, и моему московскому другу и постоянному сопернику Евгению Витковскому Гинзбург мешал, то есть вредил активно и постоянно, стремясь раз и навсегда подтасовать или хотя бы подредактировать итог всех предшествующих и последующих заседаний. Витковский, правда, старался ответить ударом на удар, а я… я рассуждал примерно так: я воюю с ленинградскими переводчиками, и это отнимает у меня все силы. Но как только хотя бы одну дивизию смогу высвободить — сразу же переброшу ее на фронт против Гинзбурга. А пока пусть живет… Прожил он, правда, как раз недолго. Что ж, с тем большей объективностью выражу восхищение блистательным талантом моего когдатошнего «супостата».
(«Дивизия» появилась в предыдущем абзаце не случайно. Это слово запало мне в душу с самого детства. Как-то лет шести я почему-то остался один в жалком дворике дома напротив — домработница, должно быть, с кем-нибудь заболталась, — и на меня тут же налетела орава «хулиганов». Всем им было лет по восемь, по девять. И вдруг я крикнул: «Двести семьдесят четвертая дивизия, ко мне!» Почему дивизия? Почему именно двести семьдесят четвертая? Черт его знает. Собственный текст запомнил, а мотивацию — нет. Так или иначе, устрашенные столь правдоподобной точностью, «хулиганы» разбежались. Прибегал я к сходным трюкам и потом — на протяжении всей жизни, но, увы, они срабатывали далеко не всегда.)
«В коридоре Госиздата», как сказал поэт, а вернее, на госиздатской лестнице, я столкнулся с престарелым уже, но полным энергии, а на этот час и непривычно взволнованным Вильгельмом Вениаминовичем Левиком. Собственно говоря, столь же взволнованным я видел его еще только раз: когда у него обчистили мастерскую. Левик был и вполне профессиональным художником, но воры забрали его полотна по ошибке; «наводка» была на французских импрессионистов, которых Левик держал не в мастерской, а дома. Чрезвычайно плодовитый, печатавший и перепечатывавший каждую строку по много раз, Левик мог позволить себе коллекционировать импрессионистов. Н. Я. Мандельштам написала, что преуспевали в основном драматурги, а переводчики шли последним номером — но это смотря какие переводчики!
— Вы знаете, Витя, мы сейчас заседали и решали, чей перевод «Атта Троля» (поэма Гейне) лучше — мой или Карпа.
— И к какому же выводу вы пришли?
— Мы решили, что у Карпа перевод очень хороший, а у меня еще лучше! Будем печатать мой.
Перевод Левика был плох, а перевод Карпа и впрямь еще хуже. Готовилось собрание сочинений.
Переводчик по-особому читает стихи, в том числе и написанные на его родном языке. Хотя, понятно, иноязычные воспринимает острее (актуализируется внутренняя форма слов!). Критерий «мне хочется это перевести» срабатывает чаще всего безошибочно. А применительно к стихам соотечественников модифицируется в «будь написано не по-нашему, я бы это с удовольствием перевел».
Так, мне всегда хотелось перевести на русский стихи Геннадия Айги. Нет, не потому, что они написаны верлибрами, а я бы их зарифмовал, — я бы их верлибрами и перевел. Но, при всей яркости метафорики, слово у Айги — приблизительно, общо, нечетко — из-за чего возникает впечатление талантливого подстрочника. Чрезвычайно талантливого, но подстрочника. Стихи Айги переводимы и на русский язык — возможно, именно поэтому они значительно более популярны в переводах на иностранные.