Книга У подножия необъятного мира - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом дюжие санитары пытались освободить Клару от Абраши. Начали нервничать, давить, пальцы выламывать. Все закричали. Кинулась Надя, Витька, ещё кто-то… Тогда сделали какой-то укол и – почти бесчувственную, точно потухшую птицу – под мышки свезли по лестнице вниз. Засунули в машину. Увезли. С Абрашей остались Надя, Мила, Дора и Сара.
Во дворе не расходились. Маялся в воздухе предгрозовой тяжёло-белёсый зной. Кому-то на ухо, с оглядкой, словно с первыми робкими каплями дождя, холодно прокапало: Глобус убил Абрашу! Тот самый Минька Глобус, единственный внук Подопригорова, который когда-то подло мазал дерьмом маленького Витьку… Но как?! За что убил?!
Когда уже с грозой примчались к Подопригорову и ворвались в дом – старик клялся, падал под иконы, божился, что три года как не видел внука! Как посадили того. Поклёп, истинный поклёп, граждане-товаришшы! Вот вам истинный крест!.. И иконы – единственные свидетели ещё не остывшей паники в доме, свидетели того, как час всего назад старый негодяй метался и пинками, матом подгонял в сборах молодого, внезапно рассопливившегося негодяя, как выхватывал у него рюкзак и сам пихал туда что под руку попадётся, – иконы словно задохнулись от такого святотатства: немо, беспомощно тряслись с яростными вспышками и грохотом неба…
Как выяснилось позднее, Глобус из лагеря бежал. И милиция «давно следила». Как следила? Где? Его же в городе видели! Воочию, живьём! вот! вот! они видели! Свидетели. Осмелели они. Вот они – храбрые! Допросите их скорей!.. Но это – уже в милиции. А до этого, пока бегали к Подопригорову, потом зачем-то ещё и к Генке-милиционеру, который только глубокомысленно пыжился на крыльце да расправлял свои жуткие усы-шашки, пока мучительно смелели свидетели и их с нейтральным Генкой ещё с час носили по улицам – уговаривали, уламывали, к совести гражданской призывали, потом засунули, наконец, в милицию, и там началась вся эта тарабарщина и канитель с ведением следствия и с протоколами по форме – пока шло всё это пустозвонство и неразбериха, скрылся бандит. Исчез. Растворился. Ищите ветра в поле, дорогие сограждане-земляки и простофили милиционеры!
И милиции ничего не оставалось, как по всей форме продолжать следить дальше. Свидетели же храбро, как Алибахан в балагане на базаре, прополыхнули красным бензиновым: ну, бандюга Глобус, только попадись теперь! – и разбежались по домам. И спустили на ночь собак: р-р-р-р-р! бандюга Глобус! Тем же вечером Шишокин сидел у Ильиных. Сдёргивая словно не свои, словно посторонние, чужие слёзы, говорил: «…и вот такому человеку, Коля, вдруг начинает сильно везти в жизни. Приваливать. Во всём. Полоса такая. Любовь, семья, радость первого ребёнка. Любимая работа. Уважение. Награды. Вот как раз, как у бедной Клары. Вся довоенная жизнь её – пример тому. Даже поездка её в Москву… орден этот её… прости!.. сейчас… Так вот, и этого человека почему-то сильнее, чем других людей, бьёт в конце концов беда. Большая беда. Несчастье. Жестоко бьёт, безжалостно, непоправимо. И долго бьёт, упорно. Пока не доконает… И думается тогда, Коля, что, видимо, и счастье большое, и большое несчастье где-то рядом идут. А может быть, в одной упряжке. Платить за всё надо, Коля. Даже за счастье своё, за радость. Вот ведь как устроено…»
И только когда похоронная процессия начала подходить за Отрываловкой к кладбищу, когда разбортованный грузовик с гробом вдруг остановился, не доехав до кладбищенских ворот, которые сроду-то были распахнуты, приглашающе распахнуты, но на которые сейчас лихорадочно цеплял замок Еремеев, главный на кладбище – только здесь Николай Иванович понял, какую огромную сотворил он глупость. Перед ним вместе с накалённой пылью, поднятой грузовиком и людьми, восстала такая же бесспорная, тысячелетним зноем выбеленная истина: есть гроб с трагически погибшим еврейским мальчиком, и есть запертые перед ним ворота русского кладбища. Истина незримая вроде бы в обычное время, пылью валяющаяся под ногами, тленом, но вот сейчас неумолимо восставшая, едко осязаемая людьми во всей своей серой наготе. И так было во все времена. И так будет всегда. И плевать кладбищу на земные игры людей – на сменяющиеся формации, на идеологии все, на все попытки объединить, наконец, людей – ему христианина подавай. Или наоборот – иудея. А тут с пионерами, с горном, с флагом…
К Еремееву подошли втроём: Николай Иванович, Шишокин и дядя Ваня Соседский. В ответ на все страстные доводы: за место уплачено, могила вырыта, тоже заплатили, куплены здесь же и пирамидка, венки железные, чего ещё? – Еремеев коротко, зло процедил что-то в сторону. Что? Что он сказал? Расслышал дядя Ваня Соседский. Прошептал удивлённо: «Ах, ты, сволочь погромная…» Рванулся, ухватил маленького Еремеева за грудки, набросил на прутья ограды и затряс вместе с оградой и кустами. «З-задавлю, гад!» Кинулись мужчины, разняли, оттащили дядю Ваню Соседского. Кричал угрозы Еремеев, к нему рвался дядя Ваня, удерживаемый Шишокиным. А Николай Иванович уже отыскивал в толпе Милу, Дору и Сару, чтобы узнать у них, где сейчас находится еврейское кладбище. Было-то оно в районе станции, да ведь там завод заложили, закрыли, наверное, кладбище-то?… Нет, нет, не закрыли, Николай Иванович, а перевели. Куда? Куда перевели? Сара, Мила и Дора этого не знали. Подозвали Сашу-корректора с головной болью и Мишу-музыканта с Яшей. Точно, закрыли! Сейчас вроде бы где-то на Облакетке оно. Или в районе Бабкиной мельницы. Кажется. А впрочем… Вспомнили про Шатка. Ничего нет проще, заверил их Шаток и тут же полез в кабину. Николай Иванович встал на крыло грузовика и поверх равнодушного ко всему Абраши стал громко оповещать провожающих о положении, в какое все они попали вместе с бедным Абрашей. И теперь, кто найдёт время и силы всё же проститься до конца с покойным, то можно добраться до нового еврейского кладбища автобусом. От базара – и до Облакетки. Где-то там кладбище…
После этого гроб закрыли, подняли и закрепили борта, в кузов полезли Николай Иванович, Шишокин, дядя Ваня Соседский, трое типографских. Шаток – в кабине рядом с шофёром. Машина сдала назад, развернулась и запрыгала под уклон. Мужчины, вцепившись в борта, удерживали гроб, тарахтящие железные венки, пирамидку – всё последнее, жалкое, трагическое, что осталось от Клариной счастливо-несчастной жизни.
Толпа скорбно потекла вниз.
Полуглухой старик-еврей в выбеливающих из-под длинного драпового пальто кальсонах долго не мог понять, что же хотят от него эти русские… граждане. Открыли борт, гроб. Подняли еврея под локти. Вместе с драпом. Старик поболтал в воздухе кальсонными тесёмками и галошей. Так, всё понятно. А то: «мальчик» «мальчик». Какой вже это мальчик? Это вже еврейский мальчик. Так бы и говорили.
Старик засуетился, сарай распахнул. Лопаты выкидывает. Совковые, штыковые. Лом тащит. Другой. Только драп раскидывается на стороны. А ви говорите – мальчик…
Могилу били ломами на ковыльной макушке каменистого взгора, открытого солнцу, ветрам, плотно проглаживаемого сейчас полуденным зноем. Николай Иванович как-то одноруко – подлокотьем – подхватывал черен совковой лопаты. Работать ему было трудно. Да и Шишокин быстро выдыхался. Они часто отдыхали. Снова кидались на подмогу то дяде Ване Соседскому, то типографским, которые без устали, молча, зло ломили камень ломами.