Книга Диктатор и гамак - Даниэль Пеннак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— …
Я продержался еще с добрых полчаса, собирая по крохам то, что знал о Байи, Сан-Луис да Маранхао, Белеме, португальской архитектуре XVI века, бразильской литературе, поэзии Дрюммонда де Андраде, романах Мачадо де Ассиса, музыке во всех ее формах, об этом невозможно возвышенном Неи Матогроссо, о бразильском лингвистическом чуде (как столь малое количество людей смогло за такое короткое время распространить португальский по всему этому необъятному и разнообразному континенту?), о теленовелас, длинных, как амазонские реки, о табако натураль, о рецептах утки тукупи, о ватапа[50]и фейжоада[51], конечно же, о неизбежной кайпиринха (качаса, зеленый лимон, лед, тростниковый сахар) и кодорнос, этих малюсеньких перепелках, зажаренных на заправке «Тексако» («Вот видишь, — говорила мне Ирен, когда мы вместе с Габриэлой уплетали своих кодорнос, — я чувствую, что нас разделяют миллионы лет, и что это — ничто».), о пронзительном гоготании обезьян на манговых деревьях, о зебу, которого я приручил и принес в дом к ужасу Габриэлы (зверю приходилось поворачивать голову, чтобы протиснуться в дверь, настолько большие у него были рога), о его, зебу, ужасе, когда он впервые увидел свое отражение в зеркале (хотя у него так кокетливо были подведены глазки!), о бродячей собаке, которая приютилась у меня под гамаком (хороший был пес, но его челюсть выглядела так устрашающе, что никто уже больше не осмеливался приблизиться ко мне), о парадоксах угасающей военной диктатуры, при которой комики на телевидении открыто смеялись над генералом Фигуэрейдо, о красной церкви дона Эльдера Камары («Да здравствует папа и рабочий класс!» — кричали манифестанты в Сан-Паулу.), о первых появлениях Лулы на телевидении, о надежде, которую сертанехос (и мы вместе с ними) возлагали на этого северо-восточного парня, которого они выбрали на прошлой неделе в президенты, двадцать три года спустя, Соня, представляете! Я откупорил по этому поводу огромную бутылку шампанского, чтобы компенсировать молчание нашего правительства, которое не сочло нужным побеспокоиться и поздравить этого ветерана, ставшего главой государства…
— …
— И?
— …
— …
— И еще гамак, Соня. Гамак на веранде в Марапонге. Обычно пишут за неимением лучшего, лучшим в моем случае был гамак. Гамак, должно быть, был выдуман каким-нибудь мудрецом против соблазна стать. Даже наш род отказывается воспроизводиться в нем. Он внушает вам все, какие только возможно, планы и в то же время расхолаживает приняться хоть за один. В моем гамаке я был самым плодовитым и одновременно самым непродуктивным романистом на свете. Это был прямоугольник времени, подвешенный между небом и землей.
— …
— …
— Но что же еще?
— Больше ничего. Теперь ваша очередь. Как вам удалось раздобыть отчет этого судебного медика? Как подобная мысль могла закрасться в голову той маленькой девчонке, которой вы тогда были?
Сначала ей захотелось узнать имя двойника. Ничего больше. «Это не то, что вы можете себе вообразить, — сказала она, — я вовсе не искала себе приемного отца. Что касается отцовства, с меня было достаточно, уж поверьте, мне достался лучший и худший одновременно. Аладдин, выскочивший из проектора «Мотиограф»? Мифический клошар? Да, если хотите, было немного, но не больше. В свои шестнадцать лет, представьте себе, я была уже большой девочкой, я уже прекрасно могла обойтись без подобного рода костылей. И потом, он вовсе не был тем возвышенным критиком, как вы полагаете. Кроме работ Чаплина он ничего больше не любил в кино. Но это был интригующий персонаж. Знаете, он был довольно красив и держался так прямо, вытянутый в струнку между пятками и… затылком. Как нерв, как сухожилие. Нужно было быть ирландским быком или дохлой клячей, чтобы видеть в нем только алкоголика. Он что-то скрывал. Вернее, кого-то. Двойник южноамериканского диктатора, вы говорите? Мануэля Перейры да Понте Мартинса? Возможно. Это ваше право романиста. Он никогда при мне не произносил этого имени. Хотя он говорил обо всем: о своих скитаниях оператором по глубинке, о «Кливленде», о Валентино, о Чаплине, обо всем этом, но ни словом не обмолвился о том, что этому предшествовало, ничего о своем детстве, юности, молчал как рыба обо всем, что касалось Терезины. А это было как раз то, что меня интересовало, «прежде»! Кем он был? Вы правы, его пьяное словесное недержание было как чернила сепии. И еще он должен был остерегаться агентов службы иммиграции. Но — и это вовсе не отражено в вашей книге — большую часть времени он молчал. На мой взгляд, он был одинокий и молчаливый человек, который методично разрушал себя, находясь среди таких, как мой отец. Смотрите-ка, да, все тот же парадокс: читая вас, я подумала, что двойниками были остальные, вся эта свора подходящих копий, которые провоцировали его за стойкой; по-моему, он один являлся кем-то стоящим. Это, по крайней мере, хорошо мне запомнилось! Об этой исключительной личности я знала совсем мало: то, что он почитал Валентино как человека (кстати, с чего это вы взяли, что Валентино хотел перейти к режиссуре? вот так новость!) и бесконечно обожал искусство Чарли Чаплина. Здесь вы также ошибаетесь, говоря, что после своего приезда в Нью-Йорк он больше не осмеливался посмотреть ни один фильм Чаплина. Он прекрасно знал все три, вышедшие на экраны между тысяча девятьсот двадцать шестым и сороковым годами: «Цирк», «Огни большого города» и «Новые времена». Он интересно отзывался о них. На его взгляд, Чаплин был единственным свободным человеком кино: об этом, например, свидетельствовала необычайная продолжительность его съемок. То, что Чарли мог купить себе эту свободу в искусстве, по-настоящему эпатировало его. Именно размышляя о Чарли как об артисте, он позволял себе немного увлечься. Я тогда подумала, что, будучи под впечатлением после просмотра «Диктатора», он расскажет мне что-нибудь о себе. Только вот он умер во время сеанса. Нет, я не стала бы серьезно думать, что это я его убила. Отвечая на один из ваших вопросов, скажу, что «Диктатор» вышел в октябре, тогда уже был декабрь и, естественно, все знали, о чем этот фильм, и он в том числе. То, что сюжет напоминал рассказанный им за столом бортового комиссара, казалось, нисколько его не трогало. Может быть, в конце концов он превратился в настоящего американца? У нас идея принадлежит тому, кто ее реализует, точка. Нет, правда. Я нисколько не чувствовала себя виноватой. Мне, правда, было очень жаль… этот рисунок на коробке из-под обуви, правда… Но мне кажется, что я очень разозлилась. Невероятно. Стоя над его телом, я подумала, что ничего уже больше не узнаю о нем, и именно это я не желала принимать. Когда полицейские его унесли, я потребовала, чтобы мне сказали его имя. Чтобы надавить на них, я назвала им имя своего отца, которое распахивало двери и открывало чековые книжки. Ответ компетентных властей был краток: нет имени. У него не было имени. Он никогда нигде не был зарегистрирован. Ни в службе иммиграции, ни в Голливуде, ни где бы то ни было еще. Вне всякого легального существования до самой своей смерти. Он вдруг стал никем. Тогда я решила докопаться до истины во что бы то ни стало. Отчет судебного медика мне, конечно же, достал отец. Он никогда не принимал мое упрямство за простой каприз. С ним достаточно было хотеть того, чего хочешь, но горе тому, кто не желал доводить до конца исполнения своего желания, каким бы абсурдным оно ни казалось! Я потребовала этот отчет, я его получила. К сожалению, сухой слог отчета судебного медика не открыл мне ничего нового. Приступ тропической лихорадки… Вероятно, латиноамериканец… все это я уже знала. На этой стадии я оказалась в тупике и ничего не могла поделать. Ни я, ни полиция Чикаго, ни ФБР, ни все их святые угодники. Этот человек был одним из безымянных трупов подпольной Америки. Таких случаев были тысячи в год по всей стране, только в одном штате Иллинойс, пожалуй, сотни. Я не могла с этим смириться. Что же, теперь его в общую могилу? Не может быть и речи! Если у него не было имени, я ему его дам. Окончательное! Смысл прожитого.