Книга Все могу - Инна Харитонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Повторение не мать учения, а родительница мучения», – объективно оценивала ситуацию Лида. Не грустно, но досадно ей было от всей этой истории. Не за себя досадно, за режиссера. Почему-то верила она ему, как когда-то отцу, обещавшему приехать через месяц, и вера эта слеплена была из огромного уважения к режиссеру, которого, как получалось, он вовсе не заслуживал. Это обижало. Лида, как размороженную говядину через мясорубку, каждую минуту прокручивала туда-сюда свои воспаленные чувства и много плакала. Не от вина, от беспомощности.
За сотни километров от Лиды шла война, современная, бессмысленная, но требующая к себе внимания. Съемочная группа документалистов, на границе одного района с другим, попала под обстрел. Многих ранило. Режиссера забрали сразу. По дороге в военный госпиталь, собирая по кусочкам сознание, как мальчик Кай льдинки для слова «Вечность», он думал: «Есть ли шанс? Был ли это снайпер или просто пуля, и лучше, чтоб пуля, потому шансов больше. И наверное, не так уж и больно. Можно терпеть. Кровь только течет. Отовсюду. Или это чужая. Нога болит. А госпиталь хороший. Помогут. Сам снимал когда-то. Главное, чтобы все обошлось, а иначе – как?» Режиссер проваливался в забытье и снова возвращался. Машину трясло на отсутствующих дорогах. «Мой ребенок – счастье мое. Забыл сказать его матери… Лида… Хочу вернуться… Вернусь?» Режиссер попытался приподняться, опираясь на локоть. Ему казалось, что так легче говорить. Собрав слюну в сухой рот, он задал единственный важный в жизни вопрос: «Что со мной будет?», но ответа не услышал. Врачи молчали.
Тот день начался у Зиночки Митиной, как и все другие, похожие между собой, словно венки из маков на выцветших обоях. Встала Зиночка ближе к обеду и занялась привычным своим делом, по первостепенной важности которому не существовало конкуренции.
Присев на корточки, протерла Зина мокрой тряпкой все свои пять телевизоров. Не разгибаясь, переползла от одного к другому, сильно дыхнула на линзу экрана, быстро поводила по запотевшему стеклу, перешла на бока и, сделав свой круг почета от первого телевизора к пятому, разогнулась, расставив руки, растопырив пальцы и запрокинув голову назад, поглядела ввысь.
По небу тянулись облака, отражаясь в полированных боках митинских телевизоров, стоявших тут же, на земле, прямо под самым этим небом. Выставленные без какого-либо порядка и закономерности, стояли они напротив крыльца два друг на друге, а три рядышком и служили Зине добрую службу. На одном она стирала. На втором растила цветы. На третьем сидела. Четвертый и пятый использовала как зеркало. Каждое утро смотрелась в него и вздыхала: «Какая ж я красивая! Кому же я достанусь?»
Достаться кому-то с боем или отдаться кому-то без сопротивления Зиночке уже давно не светило. Шансы выйти замуж таяли столь же быстро, сколь быстро тают апрельские сосульки под первым жарким солнцем. Минул Зине уже тридцать шестой год, и последние свои дни рождения, раскрасневшись под стаканчик, она все повторяла:
– Уж скоро сорок будет, а Германа все нет.
На что мать ей цедила:
– Во, занялась-то, дура баба. Ни проку от тебя, ни пороку, – и долго смеялась потом своей шутке, а Зиночка тихо плакала, хотя и понимала мать. Но шутки были плохие. Обидные.
Когда еще училась Зина в училище на повара-кондитера и вставала рано, но хотела быть краше всех, придумала она себе хитрый маневр в обход городских девок.
Под сон Зина умывалась, густо мазала лицо кремом. Слюнявила карандаш, жирно вела им сверху века, тонко чертила снизу. Плевала в кирпич туши, макала туда заграничной кисточкой, найденной возле стола практикантского ресторана и тут же присвоенной. Сначала грубо ляпала на ресницы, а потом осторожно водила по ним, как по струнам, иголкой, пуша и разделяя каждый волосок от клейкой иссиня-черной массы.
Брови Зиночка наводила иначе. В размокшую лужу туши капала полкапельки казеинового канцелярского клея, перемешивала и выкладывала на брови, ведя от лба к виску. Из-за густоты, по правилам красоты, Зиночкины брови требовали выщипывания, а не склеивания, но дергать брови Зина боялась, а потому и покупала на три пачки туши одну банку клея. Помадой Зина не пользовалась. Зато любила лак для волос.
Лак для Зины был и роскошью, и дефицитом, и каждодневным поводом для колких материных шуток. Волосы Зины чуть не доходили до плеч и были, что называется, золотыми. Вот эти самые волосы, выстриженные каре, Зина каждый вечер начесывала от затылка к челке, поливала лаком и, чтобы утром их только расчесать и бежать на автобус, с чуланом на голове ложилась спать. Мать выключала свет и, проходя мимо, смеялась: «Ни рожи, ни кожи, страхуда – не дай боже».
Старшая Митина особо Бога не помнила, но иногда высказывалась о Нем кратко и с большим чувством вины по отношению к Нему. «Прости, дуру, Боже, родила я дочь, как мать, без мужа тоже». Эта присказка у Зиночкиной матери была не главная. Существовала еще одна, произносимая шепотом, после очередного, как говорила Зинина мать, чуда прозорливости: «Отвел, не привел, простил, до порога не пустил».
Среди множества крупных и мелких недостатков, отсутствующего мужа, грошовой пенсии Зинина родительница страдала неизлечимым недугом суеверия. Пошел он издавна, когда еще ее мать жила в доме прямо напротив мусорной отгородки. Сутки подряд она видела людей с пустыми помойными ведрами, из чего быстро сделала соответствующие выводы. «На помойке радости не встретишь». «Пустое ведро – к несчастью». «Надо переезжать». Тезисы Зининой бабки были правильны, но непредусмотрительны. Переезжать ей было некуда. Переносить помойку никто не собирался. С годами она так и не смирилась с мусорным и пустоведерным соседством, хотя позже научилась его использовать себе во благо. Тащила пустые бутылки, старые калоши, кривые стулья. Сваливала все в кучу, сортировала, чинила и внедряла в быт.
Наученная суеверной родительницей, Зинаида уже в десять своих первых лет знала, как цену на сельповский батон, что глаз чешется – к слезам; бровь – к свиданию, рука – к деньгам. Про правую и левую руку уточнений не было. Дальше было больше. Волосы равнять в полнолуние. С беременными на одной лавке не сидеть. Семечки прямо не плевать. Цветы срезать под углом. В черные глаза не смотреть. До горбатых дотрагиваться. Под двойной радугой четырнадцать раз прыгать. Военный с утра в окне – к беде.
Именно полковника в чищеных сапогах, вылезающего из открытого «уазика», и увидела Зинина мать в тот день, когда собиралась дочка в город, на свидание, как ей казалось, судьбоносное. Ждала Зиночка от встречи приглашения до ЗАГСа и была настолько в том уверена, что даже слова заучила перед зеркалом, как красиво и с достоинством будет соглашаться. А мать встала в калитке, растопырив руки, орала на всю улицу:
– Не пущу! Только через мой труп! Не пущу, даже не думай! Военный с утра – это тебе черная кошка у забора. Это тебе знак! – Зиночка очень хотела уехать и уже стояла вся в наглаженных оборках, подобрав подол, рвала маргаритки в букетик на вырез платья, а мать кричала, заматывала калитку цепью кобеля Пирата и, чего Зина не перенесла, начала плакать.