Книга Неприкасаемый - Джон Бэнвилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Между прочим, как собираешься его назвать? — спросил я.
В моих словах, должно быть, прозвучала обида, потому что она быстро подалась вперед и, положив свою руку на мою, смиренно, хотя и не в состоянии спрятать улыбку, спросила:
— Дорогой, ты бы не хотел, чтобы его назвали Виктором, не так ли?
— Нет, ему бы ужасно доставалось в школе от немецких школьных старост, если мы проиграем войну.
Я поцеловал ее в холодный бледный лоб. Когда она приблизилась ко мне для поцелуи, воротник ее ночной кофточки чуть приоткрылся и я мельком увидел ее налитые серебристые груди. К горлу подступила жаркая волна какой-то мучительной жалости.
— Дорогая, — проговорил я, — я… я хочу…
Я почти встал на колени на краю кровати, рискуя опрокинуться на пол; Вивьен поддержала меня за локоть и, протянув руку, тронула мою щеку.
— Знаю, — прошептала она, — знаю.
Я отошел от кровати, застегивая пуговицы пиджака и роясь в карманах. Она, наклонив голову набок, с веселым любопытством разглядывала меня.
— Не странно ли будет в предстоящие недели — продолжала она, — стать свидетелем всех этих душевных волнений, слезливых расставаний? Право, отдает средневековьем. Чувствуешь ли ты себя рыцарем, уходящим на битву?
— Я тебе позвоню, когда буду на месте, — вместо ответа сказал я. — То есть если сумею. Может статься, не дадут звонить.
— Черт возьми, это даже интересно. И тебе дадут пистолет, невидимые чернила и всякое такое? Знаешь, я всегда хотела быть шпионкой. Знать секреты.
Она попрощалась со мной воздушным поцелуем. Закрывая дверь, я услышал, как заплакал младенец. Надо было ей сказать; да, надо было сказать, чем занимаюсь. Кто я такой. Но тогда и ей следовало бы сказать мне раньше.
* * *
Старость, как однажды сказал один из очень близких мне людей, это не то предприятие, на которое легко решиться. Сегодня я посетил врача, впервые после своей опалы. По-моему, он был несколько холоден, но неприязни не показывал. Интересно, каковы его политические убеждения и есть ли они у него. Это, откровенно говоря, старый сухарь, долговязый и костлявый, вроде меня, но умеющий хорошо одеваться: рядом с ним, облаченным в темный, пошитый со вкусом, хорошо подогнанный костюм, я чувствую себя чуть ли не оборванцем. В разгар обычного ощупывания и простукивания он поразил меня, неожиданно, но абсолютно бесстрастно заметив: «Огорчен этой шумихой вокруг ваших шпионских дел в пользу русских; должно быть, довольно надоедливо». Да, действительно надоедливо: никто еще не произносил этого слова применительно к данным обстоятельствам. Пока я надевал штаны, доктор сел за стол и стал делать запись в мою историю болезни.
— Состояние довольно приличное, — рассеянно заметил он, — учитывая обстоятельства.
Перо скрипело по бумаге.
— Я могу помереть? — спросил я.
Он с минуту продолжал писать, и я было подумал, что он не расслышал, однако он остановился, поднял голову и посмотрел вверх, как бы подыскивая слова.
— Ну знаете ли, мы все помрем. Понимаю, что мои слова не могут удовлетворить, но это единственный ответ, какой я могу дать и когда-либо давал.
— Учитывая обстоятельства, — добавил я.
Доктор ответил мне ледяной улыбкой. И, возвращаясь к писанине, произнес совсем необычную фразу:
— Можно предположить, что вы уже в некотором смысле мертвец.
Конечно, я понял, что он имел в виду — публичное унижение таких масштабов, какое я испытал, действительно равносильно смерти, подобное в самом деле предполагало уничтожение, — но услышать такое из уст солидного врача-консультанта с Харли-стрит это, знаете ли…
До того воскресного утра, когда Чемберлен выступил по радио, чтобы сообщить нам, что мы находимся в состоянии войны, оставалась добрая неделя, но я исчисляю начало войны с этого тянувшегося как бесконечный сон вторника, со дня, когда у меня родился сын, а я впервые облачился в военную форму. Со все еще больной с похмелья головой и из неизвестно откуда бравшихся последних сил я, выйдя из больницы, отправился на такси прямо на вокзал Ватерлоо. К четырем часам пополудни я уже был в Олдершоте. Почему в этом городе всегда пахнет лошадьми? Потея чистым спиртом, я по раскаленным улицам добрался до автобусной стоянки, в автобусе заснул. Кондуктор еле растолкал меня: «Черт побери, сударь, я уж думал, вы померли!» Бингли-Мэнор оказался уродливой, красного кирпича, готической громадиной, расположенной в большом скучном, как запущенное кладбище, парке с разбросанными тут и там островками тиса и плакучей ивы. Имение было отчуждено у отпрысков когда-то знатной семьи, кажется, католической. Их переселили куда-то в самую глушь Сомерсета. Увидев сию обитель, я сразу приуныл. Золотистый вечерний свет лишь усугублял эту похоронную атмосферу. В огромном вестибюле — каменные плиты, оленьи рога, скрещенные копья, обтянутый мехом щит, — положив ноги на металлическую конторку, с сигаретой в зубах сидел развязный капрал. Я заполнил анкету и получил уже замусоленное удостоверение. Потом шел по лестницам и голым коридорам, каждый уже и неряшливее предыдущего, в обществе раздраженного краснорожего старшины, который, несмотря на мои попытки завязать разговор, молча пыхтел, будто дал обет. Я поведал ему, что только что стал отцом. Не знаю, зачем я это сделал — возможно, из-за нелепого убеждения, что представители низшего сословия питают слабость к детям. Во всяком случае, попытка не удалась. Старшина, шевельнув усами, угрюмо фыркнул. «Поздравляю, сэр, само собой», — произнес он, не глядя на меня. По крайней мере назвал меня сэром, подумал я, несмотря на — или скорее благодаря ей — мою цивильную одежду.
Мне вручили плохо подогнанное обмундирование — я до сих пор помню, как щекочет и кусается волосатый серж мундира, — и старшина указал мне мою койку в помещении, которое, должно быть, когда-то было бальным залом. Просторный зал с высокими потолками, множеством окон, полированным дубовым полом и лепной флорой на потолке. В зале было тридцать аккуратно выстроенных в три ряда коек; на тех, что поближе к окнам, лежали похожие на поломанные коробчатые воздушные змеи золотые квадратики солнечного света. Я чувствовал себя одиноким и готовым заплакать мальчуганом, впервые попавшим в школу-интернат. Старшина со злорадством наблюдал за моими страданиями.
— Вам повезло, сэр, — заметил он. — Обед еще подают. Спускайтесь, когда переоденетесь. — Свирепо пошевелив усами, он подавил ухмылку. — Только в форме, у нас здесь к обеду не одеваются.
В столовую превратили расположенную на цокольном этаже большую комнату для прислуги. Мои коллеги новобранцы уже кормились. Глазам предстала безрадостная, напоминающая монастырь сцена — каменный пол, деревянные скамьи, лучи вечернего солнца, льющиеся в разделенные вертикальными переплетами окна, сгорбившиеся над мисками с кашей похожие на монашеские фигуры. В мою сторону повернулись несколько голов, кто-то встретил новичка насмешливым приветствием. Я отыскал местечко рядом с малым по фамилии Бакстер, грубовато красивым брюнетом в лопавшейся по швам форме. Он не замедлил представиться и так пожал руку, что у меня хрустнули пальцы. Потом попросил угадать, чем он занимался на «гражданке». Я высказал пару бесполезных догадок, на что он отвечал улыбкой и, прикрыв с длинными, как у женщины, ресницами глаза, радостно крутил головой. Оказалось, он торговец противозачаточными средствами. «Разъезжаю по всему свету — вы удивитесь, но на английские резинки огромный спрос. Что я делаю здесь? Видите ли, из-за иностранных языков; я могу говорить на шести языках — на семи, если считать хинди, который я не знаю». Суп, жидкое бурое хлебово с плавающими ромбиками жира, пах мокрой псиной. Бакстер жадно выхлебал жижу и, положив локти на стол, закурил сигарету. «А что скажете о себе? — спросил он, пуская облака дыма. — Чем занимаетесь? Нет, погодите, дайте угадать. Государственный чиновник? Учитель?» Когда я ему сказал, он, словно подумав, что я его разыгрываю, смущенно ухмыльнулся и переключил внимание на соседа с другой стороны. Спустя некоторое время снова повернулся ко мне, еще больше смущенный. «Черт побери, — тихо проговорил он, — я-то думал, что вы не того, да вот этот тип, — показывая глазами и мимикой на соседа, — вообще церковник-расстрига!»