Книга Колокола - Ричард Харвелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сын мой, ты евнух. Ты не мужчина. Ты не женщина. Ты создание, которое Господь создавать не намеревался, и поэтому тебе предназначено оставаться за пределами Божьего замысла. Его закон гласит, что ты не можешь жениться и не можешь стать священником. В этом нет жестокости. И я надеюсь, если ты будешь искренен с самим собой, ты поймешь, почему именно так должно быть. Мозес, твое тело не позволит тебе стать отцом. Ты слаб, у тебя слабые мышцы женщины на крепком костяке мужчины. Ты не можешь работать в поле. И разум твой очень слаб. Ты никогда не поймешь причины мужских поступков. Твои друзья говорили тебе об этом, Мозес?
Я покачал головой. Хоть я никогда раньше не слышал об этих вещах, я всегда страшился их.
— Они хотят помочь тебе, но не могут. У них нет крыши, под которой можно преклонить голову. — Он пренебрежительно махнул рукой. — Ни одно аббатство не даст им приюта, поскольку они содомиты. Любой аббат без труда заметит грех на их лицах и, как и я, прогонит их прочь. Ты можешь последовать за ними, и вы будете голодать вместе. Но только они мужчины, Мозес, а ты нет. За этими стенами люди будут смеяться над тобой. Перемены, столь медленно происходившие в тебе, обманули нас. Только сейчас я вижу это в твоей фигуре. Ты — несчастье природы, продукт скорее греха, чем добродетели.
Аббат посмотрел мимо меня, ища обоснования моему существованию в самых темных углах комнаты. Покачал головой.
— Это так прискорбно, Мозес, — вздохнул он. — Так прискорбно. Просто этот мир не устроен для таких, как ты.
И я почувствовал великую слабость, расползавшуюся из глубины моего тела, вибрацию, которая грозила бросить меня на колени. Все, что он сказал, было правдой. Как я мог отрицать это? По обеспокоенному лицу аббата в первый раз было видно, что, возможно, он не был столь холоден и бессердечен. Он был обычным человеком, упорно трудившимся ради того, чтобы привести в порядок этот хаотичный мир. Сотни тысяч людей зависели от его наставлений, и вот сейчас, здесь, за несколько часов до рассвета, он пекся об одной-единственной душе.
Его глаза оценивающе смотрели на меня.
— Мозес, я не могу оставить тебя здесь против твоей воли. И не оставлю. Аббатство не тюрьма. То, что сказал я раньше — что они не могут взять тебя с собой, — я сказал ради их и твоего блага. Но сейчас мы с тобой одни, и ты должен сделать свой выбор. Иди, если хочешь, ты все еще сможешь догнать их. Иди и скажи им, что они должны заботиться о тебе, что они должны взять тебя с собой. Они не отвергнут тебя. Они найдут способ прокормить тебя и защитить, даже если сами будут страдать из-за этого.
Аббат молчал. И внимательно смотрел на меня.
Идти? Ничего сильнее я не желал. С уходом моих друзей я сразу же почувствовал, как опустели для меня стены этого аббатства. А там, за стенами, находились два человека, которые любили меня.
Аббат молчал. Слышалось только его мерное дыхание, вдох — выдох, вдох — выдох…
— Я позволю тебе остаться, Мозес, — сказал он наконец — Аббатство причинило тебе ужасное зло, и я сделаю все, что в моих силах, чтобы исправить это. Если ты сделаешь этот выбор, я дарую тебе то, в чем отказывал многие годы: возможность стать послушником и когда-нибудь, возможно, монахом. Твоя келья останется за тобой. Мы будем продолжать заботиться о тебе. Я буду следить за тем, чтобы ты не опозорил нас своим недостатком. Никто не должен проведать о твоем несовершенстве. Только я один буду знать о нем. Мозес, надеюсь, ты видишь, что ни я, ни кто-либо другой не сможет предложить тебе больше.
Я представил Николая и Ремуса не такими, какими я их встретил — на прекрасных лошадях, с кучей аббатских монет в карманах, чтобы раздавать по дороге нищим, — а такими, какими они были сейчас: крадущимися по ночному городу пешком, с пустыми карманами, у Ремуса нет при себе ни одной книги. Как долго продлится упорство Николая? День? Неделю? За всю жизнь он своими ногами не прошел и мили. Станут ли они попрошайками? Им хватало забот и без этого — им хватало, как выразился аббат, несчастья природы. Николай так много сделал для меня, и из-за меня его выгнали из дома.
— Мозес, — сказал аббат. — Ты должен сделать выбор.
Я едва кивнул, но этого было достаточно.
— Хорошо. Но ты также должен мне кое-что пообещать, Мозес.
Я посмотрел в его прищуренные блестящие глаза.
— Ты должен пообещать мне, что больше никогда не будешь петь.
И я дал ему клятву. Он заставил меня встать перед ним на колени, произнес молитву и кивнул ласково на дверь. Но мне его молитва показалась заклинанием, потому что после этого вся моя жизнь изменилась. Скрип двери, шорох моих шагов в пустом коридоре — первый раз в жизни я не чувствовал утешения ни от этих звуков, ни от каких-либо других. Снаружи утренний туман безжизненно клубился над травой, приглушая мерцание свечей в окнах келий. Я упал на колени, и меня вырвало прямо на траву, и это продолжалось долго, пока внутри меня совсем ничего не осталось. Я заплакал, и плакал долго, пока слезы тоже не закончились.
Но даже тогда, когда я рыдал, закрыв руками лицо, и говорил себе, что должен быть благодарен аббату за это благодеяние, мои уши напряженно прислушивались: монотонное бормотание монахов в ночи, стремительный полет летучей мыши, преследующей раннюю утреннюю муху. Я боролся со звуками. Я хватал пучки холодной мокрой травы и тянул, пока не вырывал их с корнем. Я царапал землю, пока кровь не выступала из-под ногтей.
Нет! Эти звуки не для тебя. И мир этот не для тебя. Не дай ему ввести тебя в искушение! Эти звуки заставляли меня стремиться к новым звукам, к новым тайнам, лежащим за пределами этих стен, к новым друзьям, к любви, к колоколам моей матери, к Николаю и Ремусу, и, что хуже всего, эти звуки порождали во мне желание петь.
Так начался самый несчастный период моей жизни. Мне было запрещено покидать аббатство, я не мог даже выходить на Аббатскую площадь, чтобы какой-нибудь праздношатающийся мирянин случайно не бросил взгляд на мое ангельское обличье. На службах и мессах я сидел на местах для послушников, отделенных от нефа высокой колонной. Я не пел и не молился, я не позволял себе даже мысленно вознести молитву в память о моем голосе, о том голосе, который когда-то был у меня. Пару раз мне пришли на ум слова моей подруги Амалии: «Я слышу твой голос. Даже когда поют еще двадцать человек». Мне очень хотелось снова позвать ее, пока другие будут петь, и я был уверен, что Штаудах меня не услышит. Но даже тогда стыд не позволял мне раскрыть рта. И я больше не осмеливался подходить к воротам.
Штаудах сказал, что вскоре мне предоставится возможность принять монашество, и я облачился в рясу послушника, которая была почти такой же, как у монахов, только без капюшона. (О, как бы мне хотелось, чтобы капюшон скрывал мое лицо!) Это предполагало также, что каждый день я буду учиться вместе с другими послушниками, находящимися под попечительством нашего наставника, брата Леодегара; но, возможно, аббат побоялся, что своим присутствием я испачкаю этот кристально-чистый источник послушничества, и посчитал, что будет лучше, если я стану конверзом, необученным светским братом[30]. И что ни Вергилий, ни святой Аквинат мне не потребуются, а только смирение и послушание.