Книга Дальше живите сами - Джонатан Троппер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под глазами у нее черные круги. И еще, поскольку я гляжу на нее снизу, мне видны корни волос, обрамляющих ее лицо. Совершенно седые корни. Мама такая уставшая, постаревшая… Меня охватывает странная нежность. А в теле так и застрял заряд электричества, тело вибрирует.
— Он называл меня пузырем, — говорю я.
— Ты о чем, милый?
— Когда я был маленьким, папа называл меня пузырем.
Мама смотрит на меня, улыбается:
— Да, помню. — Она гладит меня по все еще подрагивающей груди.
— Ты плачешь, — шепчу я.
— Ты тоже.
Я чувствую, что лицо мое и в самом деле совершенно мокрое, и мама то наводится на резкость, то расплывается, потому что в глазах у меня вскипают все новые слезы.
— Без него плохо… — произношу я, и внутри словно что-то надламывается.
Вскрикнув, как от боли, мама роняет голову мне на грудь и начинает рыдать. Я тоже плачу, уткнувшись в ее тонкие, спутанные волосы… И длится это довольно долго.
8:06
Поскольку сегодня суббота, все правила шивы на время приостанавливаются и атрибуты траура уступают место атрибутам Шаббата. Эту весть приносит Стояк. Он заезжает к нам по дороге в синагогу, облаченный в темный костюм и черную рубашку — точно в клуб собрался.
— Естественно, у вас шива и вы продолжаете скорбеть, — говорит он. — Но в дом сегодня никто не придет, и сидеть, как все эти дни, не нужно.
— Значит, выходной? — поддакиваю я.
— Не совсем, — отвечает Стояк и глядит на мою мать. Она кивает. Тогда он снова попеременно смотрит на всех нас. — Сегодня утром я жду вас в синагоге, будем читать Каддиш.
— Каддиш?
— Это молитва о душе умершего.
— А здесь мы не можем его читать? — спрашивает Пол.
— Каддиш читается как перекличка. Обязательно должен быть миньян — не меньше десяти взрослых мужчин, которые будут вам отвечать.
Пол умоляюще смотрит на друга своего детства. В глазах его: Да ладно, брось! Но Стояк отводит взгляд и пожимает плечами: Правила устанавливал не я.
Пол нарушает молчание первым:
— Во сколько начинается служба?
Стояк смотрит на часы.
— Через двадцать пять минут. Вам пора одеваться.
8:15
Костюм, который я надевал на похороны, с тех пор так и валяется на полу в подвале, поэтому мама ведет меня к себе в спальню — подыскать что-то из папиной одежды. Отец всю жизнь носил костюмы двух цветов: либо темно-синие, либо черные. Мама вынимает черный. Примеряю. Пиджак сидит идеально, брюки — в поясе — тоже, но они оказываются коротковаты, сантиметра на три-четыре. Мне это странно, потому что отца я всегда считал выше себя. Наверное, не успел постоять рядом с ним, когда вырос.
Время от времени у отца срабатывал какой-то внутренний будильник, и он поднимал нас в субботу с утра, чтобы всем вместе отправиться в синагогу. «Душ примите, — напоминал он. — Мальчики идут в пиджаках и галстуках». И мы с Полом, ворча, принимались одеваться. Сестре по такому случаю разрешалось подкраситься маминой косметикой, и дело кончалось тем, что все мы сидели в гостиной и ждали, пока Венди наведет марафет, а мама нарядит Филиппа в очередную матроску, в которой он выглядел как девочка. Отец, помню, тревожился, что из-за этих бесполых одежек младший сын вырастет геем.
У входа в синагогу, в ящичке оливкового дерева, лежали черные шапочки-кипы из такого тонкого нейлона, что даже легкое дуновение кондиционера сметало их с наших курчавых волос и они парили, как дельтапланы. Поэтому мама прикрепляла их заколками, а отец между тем накидывал на плечи пожелтевшую от времени шаль, в которой надо было молиться, — таллит. Потом мы с Полом шли вслед за папой внутрь, а он через два шага на третий останавливался, жал кому-нибудь руку и говорил: «Доброго шабеса». Мы делали то же самое. От этих мужчин пахло лосьоном после бритья и ментолом, а руки, которые мы пожимали, были большие и узловатые.
Рабби Баксбаум поднимался со своего места и шел здороваться, пряча радушную улыбку в седых усищах с закрученными концами. «Джентльмены! — говорил он нам и, подмигнув, подсовывал ириски прямо в ладонь, пока тряс наши руки. — Люблю, грешным делом, слово „джентльмены“, хотя исторически мы не джентльмены, а вовсе наоборот. Но я употребляю это слово в самом широком смысле».
Спустя минут десять маме приходилось выводить Филиппа побегать, а потом они отправлялись в соседнее здание — еврейскую религиозную школу, которую на разных этапах детства, но весьма нерегулярно посещали все дети в нашей семье. Отец же, закрыв глаза, тихонько раскачивался и вместе с кантором мычал песнопения, застрявшие у него в голове с детства, тоже не очень-то обремененного религией. Пол разводил большой и указательный пальцы на обложке молитвенника — получались ворота, и я пытался забить в эти ворота гол, скатав шарик из фантика от ириски. Застукав нас за этим занятием, отец не скупился на подзатыльники и требовал прекратить хулиганство. Венди сидела чинно, с прямой спиной, только ноги перекидывала — то правую на левую, то левую на правую. Она разглядывала платья взрослых женщин, изучала их манеры и украдкой поглядывала на сидевших вокруг парней.
После службы все долго толпились в вестибюле, где всем предлагали вино и легкие закуски. Родители, поедая форшмак и пирожки, болтали с приятелями, а мы с Полом норовили стибрить с винного подноса маленькие пластиковые рюмочки со шнапсом и, стараясь не подавиться и не закашляться, заливали в себя эту обжигающую жидкость. Иногда кто-то из ребят приносил теннисный мячик, и мы, сбросив пиджаки, всей гурьбой отправлялись играть на пустырь за синагогой. Домой возвращались к полудню, вешали костюмы в шкафы, складывали выходные рубашки в стопку на обеденном столе — в стирку, и мама с папой уединялись в спальне — «вздремнуть». Вылазки в синагогу случались раза два-три в год, а в какие-то годы не случались вовсе. Но потом вдруг, без всякого видимого повода, папа будил нас в субботу со словами: «Пиджаки-галстуки, мальчики. Пиджаки-галстуки». По мере того как мы взрослели, синагога посещалась все реже и реже, а к моим четырнадцати-пятнадцати годам мы стали ходить туда только по праздникам — на Рош а-Шана и Йом-Киппур.
Однажды, когда я уже достаточно подрос, чтобы задаваться вопросами веры, но был еще слишком мал и потому надеялся на внятные ответы, я шепотом спросил у папы во время праздничной молитвы:
— Ты веришь в Бога?
— В общем, нет, — ответил он. — Не верю.
— Тогда зачем мы сюда ходим?
Посасывая свою неизменную содовую таблеточку, отец приобнял меня — так что я оказался завернутым в пыльную шерстяную молельную накидку — и, пожав плечами, произнес:
— А вдруг я ошибаюсь?
Вот и вся теология. Такие уж отношения сложились с Богом у семьи Фоксманов.