Книга На государевой службе - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Присматривался.
Речка тихая, узнавал. За нею бежал когда-то брат Тэгыр – аманат Христофора Шохина. Уводил родимцев из опасных мест. Может, этим спас всех.
И там же, прятался на уединенной речке гологоловый помяс.
Темный край.
Все, что угодно, здесь отыщешь. Хоть смерть.
А все равно шли, и будут идти.
Ну, ладно, Косой. Ну, ладно, он проницательное винцо курил, был жаден невпроворот. В Тобольске, будучи под надзором, все равно не выдержал и заворовал. Принял в питейную избу казенное вино – мерой в новые сухие бочки. А эти бочки такие, они возьми да усохни. Ну, как с этим быть? Поставь Косому бочки из железа, все равно усохнут.
Ну, ладно, Федька Кафтанов. Ну, этот спит и видит добротные лабазы. А в лабазах большое богатство. А большое богатство работает на него. Ради богатства Федька Кафтанов неутомимо пойдет с пищалью и с сабелькой до самого края земли. Беспощадно будет идти. А если увидит, что большое богатство лежит гораздо дальше, чем мог дойти, даже отдыхать не станет, а тронется дальше.
А Лоскут?
А цыганистый Ерило?
А смиренный сын попов?
Наконец, он сам, Свешников?
А там ведь и еще многие. Семейка Дежнев, к примеру. А за ним Иван Ерастов, Васька Бугор, Мишка Стадухин. А за ними Иван Ребров, Гераська Анкудинов, Ярофейка Хабаров. И многие, многие другие. Что их гонит в сендуху? Не бедные. Дома есть. К тому ж, добро б, отыскался в сендухе рай. Так ведь наоборот: ад в сендухе! Летом – неустанные дожди, злобный задавной гнус, вечная сырость, зимой – лютая стужа, от которой лопаются деревья, ветер пронизывающий, пуржливый. Или юкагире небо зажгут огнем.
А они все равно идут – русские.
Идут одним широким потоком. Может, только за Камнем (если от Москвы) несколько редеет сплошной человеческий поток, прущий из России. Человек за человеком, отряд за отрядом, обоз за обозом – густо растаптывают глинистые дороги, оставляют за собой деревянные избы с сизым дымом под низкое небо. К Сибири начинает разветвляться человеческий поток на отдельные струи. Одна – в Илимский острог, другая – на Кан, третья – на Томск, четвертая – в Мангазею.
Вздыхал: не далась мечта, не встретил носорукого. Все, что вез воеводе Пушкину – замороженную голую руку зверя, завитую хитрой раковиной, да тяжелую переднюю ногу с ноктями, блестящими, как роговые пластинки. А с ними пуд шерсти – рыжей, тяжелой. А вот живого зверя не встретил, не повезло.
Известно, думал, царь Тишайший, государь Алексей Михайлович во всем горазд. Царю Тишайшему всегда нравились русские звери. Государь сильно расстроится, услышав про неудачу. Он ведь не догадываться, как тяжел путь. Потому и упадет казак Степан Свешников в ноги государя Алексея Михайловича. Будет обнимать, будет целовать пыльные сапоги: царь, государь, смилуйся, пожалуй! Не многого хочу – сесть простым десятничешком в знакомом зимовье на большой Собачьей. Насорили, так и скажу, воры в сендухе. Учинили поруху государевой казне. Вот теперь отыщу дикующих, каждую рожу писаную приведу под шерть, все досконально вызнаю о старинном звере с рукой на носу, поймаю, отправлю неспешно в село Коломенское.
Наша ведь земля. Наши люди лежат в сендухе. А где пал, оцынжав, последний казак, где свалился последний русский человек, в бою сраженный копьем или вражескими стрелами, там и проходит край державы.
По речке выбрались в совсем уединенное место.
Свешников будто бы узнавал, да и Гришка кивал подтверждающе. Здесь, здесь, подтверждал, мы и нашли тебя. И помяс смертельно бледнел.
– «Аз же грешный за премногия грехи своя всего того пуст… Но токмо мало нечто имею изо многогрешных своих уст…»
Наверное, разрывалось сердце помяса: ведь не раз бывал в этих местах еще до прихода казаков, не раз приглядывался, принюхивался, прислушивался: вот всяко искал, но так и не нашел тайный курул. Оказалось, не судьба. Теперь осталось: давясь от беспомощности и жадности, делиться великим богатством с каждым, даже с подслеповатым Микуней. Бормотал, трясясь:
– «Тем укупаю себе живота от того тления смертного… Не хитро и не славно осудити и погубити мужа безответнаго… А не имею милующего ни ущедряющего отнюдь никого… Мне же, яко всякому, злато и сребро милее бывает всего…»
Увидев долгожданный курул, бросил верхового быка.
Стонал от нетерпения. Прихрамывая, что-то бормоча, бежал прямо к курулу.
– Елфимка, – приказал Свешников. – Внимательно запиши на бумагу каждый сорок соболей, каждую отдельную пластину. Хорошенько проверь, не задохлась ли в сумах мяхкая рухлядь.
Покосился на Лоскута:
– А ты, Гришка, пожалей помяса.
Лоскут ощерился:
– Я и не бью!
– И не бей, – строго подтвердил Свешников. И понимающе кивнул: – Ножом тоже нельзя.
А Елфимка печально пробормотал, оглядывая курул, аккуратно собранный из ровных лиственничных бревнышек:
– Яко при той при халдейской пещи.
– Это ты о чем? – заинтересовался Лоскут.
– А трех отроков бросил злой царь Навуходоносор в пещь огненную. И все трое спаслись, благодаря вере.
– Ты не мудрствуй, – приказал Свешников. – Лучше иди помоги Ериле. Вместе разберите все найденное богатство. Составьте подробную роспись всему, что увидите в воровских сумах.
– А сам?
– Покружусь поблизости. Сердце ноет.
Дождь.
По тропинке, выбитой во мхах, поднялся к брошенной урасе.
Узнал: у входа валялся лопнувший шаманский бубен. Больно кольнуло сердце: все показалось заброшенным, неживым, хрупкую старую ровдугу под ногами озеленила плесень. Позвал:
– Эмэй!
В ответ ничего не услышал.
– Эмэй! Это я пришел. Каалук мигидэ, эмэй.
Заглянул в урасу – пусто. Сунул руку в золу – холодная. Ожидал такого, а все равно в сердце тоска. И от того еще дряхлей, еще древнее показалась Свешникову плоская сендуха под мелким серым дождем, когда выбрался из урасы.
Кривые ондушки. С траурных веток капает. Вокруг корней желтые кольца опавшей хвои. Еще раз позвал:
– Эмэй!
И теперь эхо не отозвалось.
Стоял, опустив руки. Вспомнил, как в темной урасе всплывал из бесконечного беспамятства. Давно уже ничего не болело, осталась лишь тянущая боль в сердце – от ненайденного.
– Как лунный свет, так красив.
Вздрогнул. Обернулся радостно.
Голос серебряный, красивый, а страшное лицо бабы Чудэ отталкивает.
Безбровое с одной стороны, густо бито оспой, и с черным кривым шрамом, оставшимся от удара ножа-батаса.
– Ты звал?
– Я звал.