Книга Ключ к полям - Ульяна Гамаюн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я притихла. Бип взял меня за руку и потащил к выходу, не дав даже попрощаться с новыми знакомыми.
В такси, устроившись на переднем сиденье, он сурово молчал. Я смотрела в окно и время от времени хихикала, вспоминая нашу с Булей лирическую беседу. Лева смотрел на меня удивленно и обиженно. По приезде Бип сделался еще суровее: раздраженно хлопнул дверцей такси, грубо осадил Тима, радостно выбежавшего ему навстречу, ни слова не сказал взмокшему Чернышу (тот, впрочем, тоже не сказал ни слова) и надолго заперся с Чио. Сгрудившись под дверью, как стайка мокрых беспомощных воробьев, мы успели расслышать его веселое «Не плачь, моя Лю», но через минуту были согнаны с теплого насеста раздраженным окриком «Все свободны!» из-за двери. Тим с Левой понуро переместились к противоположной стене. Вежливо притушив пенившееся внутри меня веселье, я пристроилась рядом с Тимом. В приливе вселенской любви я все ему простила и отказалась от изощренного плана мести. Просветленная, я заснула на его плече.
Всю следующую неделю мы провели на цыпочках. Бип был грозен и хмур, много и злобно курил, ни с кем не разговаривал и на кухне не показывался («Самое неприятное из всего этого», – хныкал сосланный на кухню Лева). Чио пластом лежала в наглухо зашторенной комнате, и рвалась на волю из своего заточения, и жаловалась на несъедобные Левины шедевры, которые я приносила ей на подносе. Ее водные процедуры теперь происходили под моим или Левиным конвоем: Тим после первого же часового сеанса пара и пены раздраженно умыл руки, мы же с Левой – птицеловы поневоле – покорно исполняли назначенную суровым духовником епитимью. О произошедшем никто не заговаривал, но я знала, что Тима с Левой вызвали наутро после птичьей истории на ковер и хорошенько встряхнули. Меня никуда не вызывали, оставалось только гадать, что же все-таки вменяется мне в вину. И только неделю спустя, когда маленький тиран оттаял («Вчерашнее пюре по-левински было последней каплей», – презрительно фыркнул он), Лева под строжайшим секретом рассказал мне, что Чио тайком от всех таскала абсент (на который для нее лично было наложено вето) и тихо спивалась у себя в комнате по ночам; что с ней и раньше случались подобные припадки, и даже произошла какая-то темная, все перевернувшая в ее жизни история, после которой, собственно, Бип и наложил свое вето. Чио, в общем-то, держалась молодцом, но раз в полгода неизменно пускалась во все тяжкие. Тим с Левой должны были блюсти ее трезвость, но это было занятием неподъемным, Чио искала и находила лазейки с изворотливостью сумасшедшего, и вследствие всего этого бессильные против безумия блюстители частенько оказывались в несправедливой опале.
Дзампано, вы меня любите хоть немножко?
– Но это замкнутый круг, неужели ты не понимаешь?
Нет, она не понимала, сидя на подоконнике, болтая ногой в такт собственным мыслям. Я умостился на полу, под окном, в теплой близости ее колена так, чтобы свет, перескакивая через мою голову, меня не коснулся.
Жужу тошнило всю дождливую субботу и половину дождливого воскресенья. Я кутал ее, поил водой и марганцовкой, открывал и закрывал окна, снова их открывал, бегал в аптеку за активированным углем, тщательно заперев все двери, бегал в супермаркет за огромными, зелеными, чудовищно кислыми яблоками (тщательно заперев все двери), к которым она даже не притронулась, просто бегал, заламывая руки, по коридору. В этой своей беготне, в торопливой попытке все исправить и благоустроить я был похож на ошалевшего муравья перед наводнением, который хоть и чувствует своим бережливым нутром, что все пропало, но продолжает никому не нужную возню.
Я бы сделал намного больше, если бы не Жужина брезгливая стеснительность и какое-то гипертрофированное чувство собственного достоинства, заставляющие ее вставать, брести в ванную и почти злобно хлопать дверью. Она была очень слаба; ее русалочья голова с тусклым нимбом спутанных волос тонула в моей не очень чистой подушке, и только воспаленно блестели ее красные сережки. В ответ на мое мельтешение Жужа виновато улыбалась, от всего отказывалась и держала в руке, время от времени поднося к лицу, кусок прозрачного, с мухой внутри янтаря.
Ночью я снова задрапировался в свою походную шубу-лежанку (вид у нее был обжитой и бывалый), но заснуть так и не смог. Никто не стучал, не ходил, не тревожил мою бессонницу. Соглядатаи у окон если и были, то вели себя чинно и немытых ладоней к стеклу не прикладывали. За теплым деревом, затаившим в глубине души лето, за стеклом, по холодным плиткам, по ковру, и дальше вверх, по апельсиновым фестонам и клеткам пледа спала Жужа. Спали и ножницы в своем новом узилище наверху, у пауков за пазухой: еще блестя, уже тускнея. Думаю, они до сих пор лежат там серой липкой грушей, созревая в ожидании неурочной весны, и, если ничего не изменится, не созреют никогда.
Шел дождь. Дом кренился, и скрипел, и вздрагивал стеклами, когда за шиворот ему падала бойкая ледяная капля и щекотно бежала проторенной дорожкой вниз, но трюм был сух – я проверил. С неба падали, кувыркаясь, серебряные нити, будто там, в поднебесье, распускали старый заношенный до дыр свитер. К утру нити поблекли, стали цвета неба. На окне один за другим проступили мокрые профили желтой листвы, я ворочался в шубе, тычась в рукава и внутренние карманы. Шел дождь.
Мне снился орех за домом и Жужа, которая, смеясь, раскачивается на самодельных качелях. Над нашими головами рвет и мечет густой листопад, и Жужа, пролетая мимо, а может, и сквозь меня, исчезает за желтой завесой и, с хрустом разорвав ее, появляется вновь. Вот она в очередной раз тает в ворохе сухой листвы, и ко мне возвращается пустая деревянная доска. Я смотрю вверх, туда, где солнце недозревшим орехом засело в кроне дерева, но листья кружатся, лезут в глаза, в рот, мешают дышать, пока я не становлюсь одним из них.
Утром, принесенный дождем или злым умыслом, всплыл библиотекарь. Точнее – повар, а может – метафора урожая или моей опрокинутой жизни – этих фасетчатых маньеристов с кучей подтекстов в каждой фасетке не разберешь. Всплыл он на веранде, посреди стола: луковые чувственные губы, нос-морковка, борода той же оранжевой породы, золотистые щеки-луковицы, осенний трескучий жмых волос и черная блестящая миска, венчающая эту сентиментальную конструкцию. Я опешил, поклонился – в знак того, что поражен портретом, миской, осенним разнотравьем, и, не откладывая в долгий ящик, разнес эту овощную лавочку ко всем чертям. Незваные гости – мука для одиночек с тонкой душевной организацией.
К трем часам дня, заполнив собою всевозможные щели, впадины, лунки, желобки, ведра, бидоны, майонезные банки с таинственной флорой и фауной внутри, оставленные на произвол судьбы детские брызгалки, башмак без хозяина и без шнурков, изогнутую ковшиком листву, полиэтиленовые складки дедникифоровой чахлой теплицы и миску его крапчатого пса – словом все, что могло быть заполнено, включая мою дуплистую душу, дождь неожиданно перестал. Я стоял на крыльце, подозрительно нюхая воздух, как это делал соседский основательно подмокший Тузик, и смотрел, как над деревьями, в светло-голубом кармане неба, клубятся новорожденные облака. Когда появилась Жужа, завернутая в одеяло, я не слышал ее шагов; я почувствовал ее спиной (между лопаток) и обернулся. Она вышла на крыльцо, волоча за собой одеяло – как-то совсем по-детски, – и остановилась рядом со мной. Я посмотрел на нее, понял, что худшее позади, и вернулся к созерцанию серо-голубой рапсодии над деревьями. И мы стояли лицом к лицу и глядели на зеленый луг, на который как раз набегал прохладный вечер, и плакали вместе... Да нет, разумеется, не плакали, и не было никакого луга, а только небо, и кто-то серый, со спицами и серебряной пряжей на изготовку.