Книга Ярцагумбу - Алла Татарикова-Карпенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она уходила всё дальше, вглубь понимания йогических практик, упомянула, что эти знания не чтутся в тхераваде, далеки от исконного буддизма, Буддой Шакьямуни не практиковались, не упоминались даже, но ей самой интересны. Я глотала синий чай, слушала Нари и рассматривала пустоту внутри себя, свое неведение, незнание о себе чего-то главного, важного, того, что неизменно ускользало всякий раз, когда я пыталась сосредоточиться и найти ответ на вопрос, что я такое? Тут же хотелось ответить: да ничего, человек, девушка симпатичная, пока одинокая, свободная, не влюбленная ни в кого, да и только. Остальное – выдумка, сон, показавшийся явью, событие, которое надо похоронить в прошлом, если оно вообще было. Сейчас нужно мчаться к Старику, тащить его на вечернюю прогулку вдоль отлива, любоваться тайской молодежью, девчонками и ребятами, что плавают, не раздеваясь, прямо в футболках и шортах, резвятся вместе с веселой детворой, барахтаются, будто не умея плавать, совсем близко от берега.
Поначалу, наблюдая за молодыми тайками, Сандра не могла понять, почему они носят одежду с рукавами в жару, и даже купаются так в море, потом заметила: пожилые торговки, что утюжат целыми днями пляж, увешанные нехитрым своим товаром, упакованы в длинные брюки, головные уборы с козырьками и скроенными единым целым с кепкой полумасками и воротом, в перчатки и даже плотные носки, втиснутые во вьетнамки. Потом Нари объяснила, что все тайки хотят быть белыми, в Таиланде нет крема для лица и тела без добавления отбеливающего цинка, что женщины не боятся жары, но боятся солнца. У Нари в машине постоянно жил набор тонких трикотажных нарукавников разных оттенков к разным нарядам. Нарукавники от запястья до плеч натягивались, если приходилось пробежать от автомобиля до двери учреждения. Нари гордилась своей светлой от природы кожей, которая хоть и имела легкий оливковый оттенок, была гораздо белее, чем у многих ее соотечественниц. Признаком аристократизма, высокой крови, был этот компонент ее красоты, тщательно охраняемой от грубого воздействия солнечных лучей. В тайских рекламных роликах девушки всегда представали иссиня-белыми, словно вампиры в американских страшилках, а когда снимались интервью, было заметно, что вся эта неестественная белизна организуется искусно установленным освещением, особыми лампами, выходя из поля действия которых люди обретали натуральный смуглый, здоровый и естественный для этих широт цвет кожи. Странным казалось Сандре это желание невозможного. Абсолютно белых чистокровных тайцев не бывает. Зачем же так отчаянно бороться со своей природой? Ясно, самая темная кожа у бедняков, работающих световой день на рисовых полях. От обратного, светлая кожа – признак достатка. Но не до такой же степени! Все знают, что на телеэкране у дикторов и ведущих, эстрадных звезд и героев сериалов не настоящий цвет кожи, что это подделка, и тем не менее все стремятся соответствовать невозможному.
Вечерами тряпочные шлемы с козырьками, перчатки с открытыми кончиками пальцев, грубые носки и выгоревшие длиннорукавые футболки исчезали со всех женщин, и они демонстрировали свою сохраненную, утаенную от солнца красоту кавалерам, мужьям и друг другу, ужиная большими компаниями в бесчисленных открытых народных ресторанчиках или, сидя на циновках, брошенных прямо на тротуар вдоль пляжа.
Сандра повела Старика по песку мимо заката, мимо тайцев, что резвились в воде, полной закатного солнца. Они двигались в сторону нового, не до конца достроенного храма, поглаживая ступнями плоские спины приползающих волн, увязая в мягкости сырой береговой кромки. Старик и девушка успели добрести засветло почти до рынка, что шумел в двух кварталах от их жилища, пересекли Джомтьен-роуд. За аляповатым, украшенным веселым красным нагом и палийскими письменами входом петухи и куры непривычно высокими, цапельными ногами мерили пыльные пространства дворов с разбросанными по ним незавершенными, неприбранными еще храмовыми постройками. Монахов не было видно, они впитались в объемы строений, влились едином охровом массой в свои медитативным рам, в вечернюю церемонию. Но не молиться ушли они. Молитвы здесь быть не может. Тантра не есть молитва. В их миропорядке за отсутствием бога не к кому обращать просьбу. Нет в этом мире и паствы. Беспристрастная природа буддизма возлежит вне человека и не подчинена никакому высшему существу. Не у кого просить освобождения от твоей вечной неудовлетворенности, от дакха – страдания. Просить некого и не о чем. Просьба бессмысленна, ибо бессильна. В этот час монахи внутри законченного, вымытого, убранного цветами и необходимыми атрибутами вихарна, как положено, обращенного фасадом на восток, просторного, украшенного росписями и статуями Будды, сосредоточились и погрузились вглубь пустоты, вглубь собственной отрешенности, отчужденности от мира и себя самих, от памяти чувств и требований плоти. Все вместе, каждый в свою пустоту.
Осторожно опускались во мрак усыпанные цветной битой плиткой стены, подставляя осколки разных оттенков от белого и розового до синевы и бирюзы угасающим солнечным лучам, чтобы те отразились и перепутались в тысяче ломких поверхностей, взбежали вверх по оконным резным, крытым золотой росписью наличникам, воспалили по остриям крыш несчитанных чофа-птиц. И разгорались, и пламенели они над строениями с привычными монахам именами: бот и прасат, вихарн и сала – вместилищами почитающих Будду, и над хранилищем священных книг, что имеет название мондоп. На прощанье шевельнулся жаркий воздушный поток, задел колокольцы на каждой чофа – украшении в виде вытянутой шеи и головы мифической птицы Гаруда, зазвенел весь ват нежно, взвеселился и без того смешной, будто для детей или детьми строений комплекс, закачались тени от неумытых еще, в цементной пыли выпачканных нагов, хвостатых, чешуйчатых, улыбающихся. В оконные проемы вошли тени близкой ночи, легли на дно неубранных малярами ведер.
– Объясни мне, Старый, если правильнее всего уйти в монахи, отказаться от любви и привязанностей, от рождения детей, от заботы о стариках, если надо большую часть каждого дня устремлять свой разум в прекрасную пустоту, в средоточие небытия, зачем эта резьба, эта живопись, эти цветы, эти несусветные многоярусные черепичные крыши, эта яркость? А здесь так вообще весь храмовый комплекс, как детский сад, разноцветная страна для малышей. А, Старый?
– Чтобы было чем жертвовать, от чего отказаться, наверное. Вот она – бренная рукотворная красота, приносящая боль и ничего, кроме боли, ибо самой явленностью своей она постоянно напоминает о краткости бытия своего и человеческого, о миге, который величается жизнью. Жизнь – есть смерть. Вдох, один только вдох длиною в жизнь. И – выдох, и – всё. Жизнь – краткий вдох и продлить этот вдох, повторить невозможно.
– Старый, я хочу жить. Я не мудра, я никогда не обрету мудрость. Я так хочу жить! Я ненавижу смерть. Мне страшно, Старый!
– Не думай об этом, радуйся. У тебя еще вон сколько времени. Еще только чуточка откушена, пережевывай всласть. Хочешь, завтра отчалим на Север, сменим обстановку? Ну как? Пора уже, засиделись.
– Вот это мысль! Вот это дело! – Девочка повеселела, задвигалась, заговорила быстро: – Знаешь, я так есть захотела! Самым невозможным в жизни монахов мне кажется то, как они питаются. Ну как это, есть один раз в сутки? Это же голодовка какая-то. Ну и даже если два раза. В юности все всегда голодные. И как молодые монахи, ребята-студенты? Вечные мысли о еде, как в армии? Но это же мешает медитации? Старый, как мне хочется с ними об этом и еще о многом поговорить! Слышала, это не возбраняется.