Книга Прощание с осенью - Станислав Игнаций Виткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не считаете ли вы, что было бы лучше иначе сочетать эти пары: чтобы ваша дочь вышла за этого Препудреха, а этот знаменитый Атаназий чтобы женился на моей дочери! Э?
— Что вы такое говорите, господин Берц. Чрезмерное трудовое напряжение и злоупотребления рассудок вам замутили?
— Не до такой степени, как вы думаете. Страшная судьба ждет эту четверку в данной комбинации, если только те социальные изменения, к которым мы неумолимо приближаемся, не изменят принципиально их психологии.
Госпожа Ослабендзкая «вспыхнула» и отвернулась от старика, который беспомощно вперил свои черные зенки в пламя одной из свечей. В этот момент он напоминал скорее громадного таракана, а не Вельзевула. Он начал думать над тем, как бы незаметно, минуя первый этап, сразу проскользнуть в партию социалистов-крестьяноманов и уже при следующем перевороте занять пост министра передела земель. У него по этой части были свои оригинальные концепции привлечения к земле еврейского пролетариата. В новых условиях он должен был найти какое-то применение своей энергии, а большие массы капитала он предусмотрительно переместил за границу. Он давно уже мечтал о том, чтобы стать государственным мужем, — момент казался соответствующим для исполнения этой мечты, если революция задержится на втором этапе. В этом направлении следовало бросить все силы.
Наконец церемония закончилась, и вся компания оказалась перед костелом. Мороз определенно спал. Дул теплый южный ветер, гоня по черному небу рваные облака, подсвеченные рыжим заревом города. Ощущалось беспокойство во всей природе, все куда-то беспорядочно, лихорадочно стремилось. То же самое беспокойство передалось и без того встревоженной событиями группе отбросов общества, загружавшихся в берцовский транспорт. В красном дворце должна была состояться послевенчальная оргия — может, вообще последняя. Уже во время завтрака старик отказался от идеи переманить Темпе в свой лагерь. Темпе был неумолим — incorruptible[39]. Но старик был вынужден пока терпеть его как свидетеля на свадьбе и гостя на обеде. А его «друзья» — Атаназий и Ендрек — даже не догадывались, сколь важную роль уже играл этот на вид невидный бывший офицер и неудавшийся поэт. На людей у Берца был нюх: в случае удачного уравнительного переворота он видел его на верху власти, и от одной этой мысли уже дрожал. Его следовало обезвредить любой ценой. Принцип абсолютной свободы, который исповедовали предводители нынешнего восстания, делал невозможными какие-либо репрессии. Но ведь только в этом и была возможность победы крестьяноманов.
Завтра могло быть все (смерть, разграбление дворца и т. п. вещи), а потому сегодня снова тривуты и агамелиновые соусы, мурбии в холодном виде (чудо кулинарного искусства), сладко-соленые тафтаны и вино с острова Джебель-Чукур, и коньяк из выродившихся лоз раджи Тимора. Гости бессовестно жрали и пили — нависшая над головой революция возбуждала самые низменные (почему самые низменные?) аппетиты. Князь Тьмы во фраке, при всех орденах, царил вместе со своей дочерью, сатанинская красота которой достигла сегодня апогея. Атаназий сидел рядом с Гелей, евшей мало, но зато пившей сверх обычной меры, и постоянно подливал своей жертве все новые и новые смеси редчайших алкогольных напитков мира. Она бесовски ухмылялась, думая: «Вот бы на всей этой пирамиде святости сделать какое-нибудь жуткое свинство, а завтра вызвать Выпштыка, поговорить с ним обо всем откровенно, покаяться, а потом снова то же самое, и так все время. А может, уже сегодня рассказать ему обо всем этом?»
Она поискала глазами ксендза, но его место пустовало. Отцу Иерониму на сегодня хватило реальности, и он улизнул по-английски или даже хуже, во время обеда и во время какого-то тоста. Атаназий продолжал пить угрюмо, снедаемый все более болезненным вожделением. Он косил глазом на княгиню Препудрех и обмирал от невероятных желаний. Чем же было все в сравнении с единым локоном ее рыжих волос на белой чувственной шее, чем было все будущее в сравнении с одним-единственным квадратным сантиметром ее адской кожи, одно прикосновение к которой лишает человека рассудка? Или этот широкий рот и волчьи зубы, жестоко вонзившиеся в разлагающийся плод гиалиса. Кровь сворачивалась в нем до боли, и горечь потерянной навсегда жизни разворачивалась в мозгу в непонятную концепцию какого-то бессовестного обмана. «Я сам себя обманул — мне больше никогда не удастся закупорить жизнь, — безголосо хрипел он внутрь себя. — Разве что прямо сейчас изменить с ней Зосе — вот было бы неописуемое наслаждение. И тогда закончилось бы раздвоение, и я начал бы снова по-настоящему любить ее — то есть кого?» — спросил он сам себя. «Конечно, Зосю. Иначе я возненавижу ее за то, что она стоит у меня на пути к счастью. Счастье, — иронически прошептал он. — Несчастье во мне самом...»
Еще одна концепция осенила его: усилить чудовищность для более радикального ее преодоления. Чтобы одним ударом все убить, одним глотком все поглотить. Безумное желание сконцентрировать всю жизнь в одном молниеносном чувстве, в одном коротком, как удар грома, действии. Значит, проще говоря, непрерывное насилие? Он засмеялся от всего этого вздора. «Смерть, только смерть дает это измерение жизненной мощи, то измерение, в котором могут насытиться такие несчастные канальи, как я». Алкоголь пропитывал его мозг, как губку, сжигал все мостки, растапливал все психические сплавы — по всем линиям происходило короткое замыкание. Сгорающие липоиды обнажали напряженные вибрирующие нервы. Внешние напряжения были просто страшными — на самом деле Атаназий был в этот момент слабым, как ребенок.
Геля внимательно наблюдала за ним, как он разбухал изнутри, от самых что ни на есть тайных, темных, кровавых потрохов, где жаркое, мокрое, вонючее тело соединяется с тем маленьким пупочком, из которого потом, как ангелочки, родятся возвышенные мысли и все остальное, весь мир людей. Оборвать эти узы, иметь их такими скотскими в состоянии упадка, слабыми в избытке и растрепанности сил, господствовать над ними, уничтожить их в себе, поглотить, не дать им быть тем неуловимым, вертящимся во все стороны флюгером бесконечности. Весь этот поток силы, природной и искусственной, возникающей из противоречия, направить на себя, пусть даже в то самое место самого жестокого унижения и самой страшной силы — силы, разумеется, для таких изводящих самих себя нигилистов-микроспланхиков, как этот ее Атаназий. Если бы такое можно было реализовать так, как хочется, в другом измерении насыщения, все мироздание лопнуло бы, как маленький воздушный шарик (может, к счастью, такое невозможно), как атомный распад, высвобождающий (теоретически) чудовищные количества энергии. Ах, если бы пришел тот, кто взял бы ее, раздавил и отбросил, думая о чем-то другом, о чем-то большом, чего бы она понять не могла, — за таким она бы потащилась через всю вселенную, ожидая минутку его отдыха (не падения), такой одолел бы ее ненасытный садизм. Может, Темпе, если бы... Пока что был один лишь Атаназий. Он тем превосходил Темпе, что был красив и нравился ей больше. Но разве только от этого все зависит? «Это страшно, но я, кажется, люблю его. Когда он пьян, он так психически силен, каким должен был бы быть в нормальном состоянии, чтобы быть „тем самым“. Внезапно прорвались какие-то препоны, и все начало происходить в реальности, создавая психологическое зрелище для ее бога, этой карикатуры Бога настоящего, — для ксендза Иеронима. Если бы этот ловец душ мог знать, какое страшное святотатство он свершил, прививая католицизм к темной душе Гели, он умер бы от отчаяния, что никогда ему не обрести спасения. Старик сидел развалившись в своей ложе над просцениумом. Напротив находилась ложа дьявола. Время от времени обмен взглядами, а в антрактах — разговор о других предметах — о математике, философии, социологии. А на сцене существовал в муках весь бесконечный мир, и святые смотрели на это из первых рядов партера четырехмерного зала. Чудовищность этой скромной картинки была достаточной для души двадцатидвухлетней новоиспеченной католички. Она видела на этой сцене себя, насилуемую Атаназием, полузверем чудной красоты и силы. А на это смотрел весь партер и Бог, многозначительно подмигивающий дьяволу. Картина эта безумно возбуждала ее. Вот какое употребление в этой злой душе нашла вера! А может, вовсе не злой, а лишь несчастной, как тот пьяный мученик, что сидел с ней рядом? Геля думала: «Метафизическая ненасытимость находит только частичное удовлетворение в тех ошметках зла, которые время от времени бросает дьявол. А общество создает фикцию других насыщений, стараясь сначала освятить ее в потустороннем измерении, но потом, после определенной дрессировки, не утруждает себя таким враньем — оболваненные обыватели и так хорошо ведут себя».