Книга У подножия необъятного мира - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
когда, делая в этом месте жуткую паузу, зажмуривалась и длинные пальцы её опять же кр-роваво втыкались в узкую ладонь и долго её пронзали, истомно и ломко изгибаясь, а мундштук в другой руке чадил прямо вверх, за абажур, во тьму, когда со взрыдом выдыхала:
все испуганно поворачивались к кучерявой голове Вени: однако и кровожадная эта Ненила!..
У входа в редакцию, прежде всего, Веня ставил обязательный, очень сильный щелбан Витьке Шатку. При этом всегда отшибал пальцы и удивлённо отмечал: ну и калган у тебя, Шаток! Затем, не обращая внимания на Витькино сморщившееся напутственно-злобное: «Дать бы самому по кумполу кучерявому, знал бы тогда!» – нёс башку свою по коридору дальше, жизнерадостно засовывая её во все комнаты, открытые и закрытые. Оповестив таким образом всех о своём прибытии, но тщательно избегнув встречи с Берегите Папу, заговорщицки собирал в укромном уголочке знатоков, а заодно и просто любителей, любителей вкусно и долго поржать. Запьянив взор, кудрявым барашком блеял своё самое последнее, «абсолютно непроходимое»: что-нибудь вроде того, что «на мосту стоят коровы, ноги порасставили – мычат… И кому какое дело, куда брызги полетят?…»
По окончании «пёрла» наступала пауза. Все молчали. Веня отирал быстрый волнительный пот: он не судья себе. Нет, не судья! Пусть другие судят. Всё, что мог – сделал. И, кажется, неплохо. Без ложной скромности, конечно…
Глубокомысленными дугами прогибали назад блестящие сапоги в обтяжку знатоки. Знатоки Вениной поэзии. Губы выпячивали, обсасывая Событие со всех сторон. Как вроде бы знакомую, но каждый раз такую новую клюкву. Горчит? Или на сей раз перчит? И где тут спряталась эта чертовка аллегория? Вкусная, скрытная? Подсветочка, так сказать, смелая? Здесь где-то она, зде-есь, плутовка! Знатоки радовались, руки потирали, просили Веню повторить. Но Веня, уже изумлённый Веня, с жалостью, с болью, можно сказать, смотрел, как другие слушатели, проходящие по его поэтическому ведомству просто любителями, профанами, ходили вокруг, гнулись, ломались, давили неудержимый смех… Эх, вы-ы, профаны. Несчастные. Не понимаете поэзии. Истинной. Вы ж обокрали сейчас себя. Бедные вы, бедные. Несчастные вы профаны…
Эту жесточайшую каверзу Вене, обструкцию, можно сказать, всегда чувствовал за стеной Берегите Папу. Замирал с подпольной рюмкой у рта. Резко поворачивался. Жёг взглядом стену. Ага-а! Вон оно что! Быстро вдёргивал водку. Пустую рюмку, бутылку безжалостно захлопывал в стол. И – длиннопузый и разгневанный как удав – выносил себя в коридор. Слушатели сразу растекались во все стороны. А Веня, как обмоченный ими столб, оставался один. Носком ботинка начинал выписывать на полу виноватое, но и укоризненное тоже: вот, ничего не мог с собой поделать. Раз вы – так ко мне. Пришлось – народу. Сами виноваты. Довели… Берегите Папу молча распахивал дверь кабинета, ожидающе склонял голову: он примет муки… Оконтуженный таким доверием Веня стихи начинал блеять сразу. Едва стронувшись с места. Как слепой, нёс их к кабинету. Лихорадненькие, непоборимые. Так и проносил мимо Берегите Папу в кабинет. Берегите Папу возводил глаза к потолку, делал глубокий вдох и, как в ледяную воду – нырял следом. А уж как и что было за дверями кабинета, знали только Бог и Берегите Папу.
Через полчаса дверь широко распахивалась, сбоку неё вставал Берегите Папу – измученный, больной, – ждал, когда Веня вынесет и унесёт свои стихи. А из кабинета, дрожа слезами, обидой, выплывало:
Жилых домов работников печати, или просто «Домов печати», как их называли, было три. Два дома – нормальные: одноэтажные, деревянные, приличные. «Интеллигентские». Между ними широкий пустой прогал для ворот, так и не поставленных, куда спокойно мог усесться ещё один дом. И сразу, во все стороны – двор. Неохватный, пустой и убитый, как плац после новобранцев. На дальнем заднике его, чуть ли не у горизонта, всем видом своим кричал солнцу ненормальное, но явно весёлое и озорное третий дом. Барак – не барак. Длинный. Приподнято-приплюснутый какой-то. «Финский» почему-то по названию. С высоко задранными лестницами и крылечками – будто ноги боящийся промочить.
Вдоль всего дома – тоже на засученных, боязливых столбах – пристроенно и высоко висела словно бы общая на все квартиры, но поделённая на клетки веранда, куда и приставлены были эти лесенки и крылечки. В сплошных парниковых рамах по фронту веранды целомудренные белые занавесочки чередовались с безразличной, стекольной наготой. Под верандами, под лесенками чернели полуподвалы. Набивались они когда-то дровами и углём, но с войны так же естественно и незаметно набились жильцами – эвакуированными рабочими печатного дела: печатниками, линотипистами, наборщиками, цинкографами – с семьями. Некоторым хватило места на втором этаже, с верандой, где жили они вперемежку с фотографами, то бишь фотокорреспондентами, просто корреспондентами, то бишь журналистами, тут же метранпаж с большой семьёй жил, корректор Саша с головной болью, и рядом с ним (и тут!) его злейшие подруги: Мила, Дора и Сара – машинистки.
Ранними утрами озябшие лучи солнца ползали за домом по раскиданным огородам, по сырым тропкам, намозоленным к далёкому колодцу, ходили выше по ветхому сараю «Вторсырья», забирались через провалы крыши внутрь, словно в давно брошенный мешок старьёвщика, и, вконец промёрзнув, торопливо залезали в длинную веранду финского – сухую, застеклённую, тёплую, – просушивались там, грелись. В ночных рубахах выпадали в клетки женщины. Покачивались в солнце, тёрли глаза. Все – как жёваные серые коробы непроходящего сна. Туркались непонимающе из угла в угол. Начинал жечь первый примус. Звякал ковш, черпалась и переливалась в чайник вода. «Васька, чёрт, на работу опоздаешь!» – «Ну не даёт выспаться рабочему человеку, шалава!» – ворочалось, застойно хрипело из дальнего угла комнаты. Вытаскивался на крыльцо Васька-цинкограф. Щурясь на солнце, карябал волосатую грудь. В рассупоненной рубахе и подштанниках – он будто в растерзанном, но ещё цепко-белом сне. Сидели потом оба в солнце на веранде за столом. С паркими блюдцами на пальцах. Так и не сняв с себя эти разные, но одинаково забытые сны…
К полудню, когда солнце поднималось высоко над домом, стёкла веранды начинали зеркально журчать – и вся исподняя жизнь людей пропадала за ними до следующего утра. В подвалах же постоянно стоял слепой влажный сумрак, и только вечерами в тесных оконцах под потолком, как в поддувалах, остывал закат, выкрашивая лица ужинающих взрослых и детей малиновым усталым светом.