Книга Пять вечеров с Марлен Дитрих - Глеб Скороходов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но я же мужчина! – возражает тот.
– У каждого свои недостатки, – спокойно констатирует его партнер.
И в зале неизменно возникает смех. Очевидно, в самом деле важно, какие слова запомнит зритель после сеанса. Финальная фраза может усилить впечатление от всей ленты, прозвучав в унисон с ее смыслом. Или смазать его.
Финальная реплика «Печати зла» (этот фильм не отпускает меня) вызвала взаимоисключающую реакцию. Одна из голливудских звезд назвала ее «самой ужасной из когда-либо написанных». Мнение Марлен иное:
– Мне кажется, я ни разу не произносила лучшей реплики!
Последний эпизод фильма Орсона Уэллса сделан вроде бы в привычной стилистике черной ленты: его герой гибнет, истекая кровью, стоящая в полумраке бандерша, волосы которой треплет ветер, не двигаясь, замечает:
– А он был ничего себе мужик.
Ветер усиливается, и Марлен после длинной паузы произносит на крупном плане:
– Какая, собственно, разница, что вы говорите о людях?..
Случайная фраза? Или в ней скрыт философский смысл всей работы Уэллса? И ностальгический тоже.
И все же, почему зрителей оставил равнодушными и этот финал, и вся «Печать зла»? Может быть, причина в том, что и Уэллс, и Дитрих перестарались и слишком долго и много говорили о невыносимых условиях работы над фильмом, о полном безденежье, о руководстве «Юниверсл», не помогавшем им? Американцы – и журналисты, и зрители – неудачников не любят.
Повторяй Марлен на каждом шагу сенсационное: «Лучше этой роли мне никогда не предлагали. Зрители увидят восхитительное зрелище!» Поведи Уэллс рекламную кампанию в его духе – от обратного: «Мы сделали блистательный фильм, несмотря на палки в колесах, голод и холод, преодолели все и победили!» Результат был бы другим, и премьера «Печати зла» закончилась бы не провалом, а триумфом.
Впрочем, история сослагательного наклонения не знает. Как ни грустно.
Кадр из кинофильма «Печать зла» 1959 г.
Их так много, что в раз не уложиться. О главной мы говорили. Теперь о других.
В нашем прокате был когда-то французский фильм, экранизация оперетты Эрве «Мадмуазель Нитуш». Одна из героинь ленты – соблазнительная, гиперсексуальная Карина, в противовес послушнице Нитуш, пела не молитвы, а гривуазные песенки, и не в монастырской школе, а в кабаре, заполненном по прихоти комедиографов только мужчинами.
При этом у Карины была своя загадка: во время пения она медленно поднимала свою юбочку. Вот уже видны подвязки, вот красный бантик и… Публика начинала вопить от восторга, но как раз в этот момент куплет подходил к концу. Карина, улыбаясь, уходила со сцены, так ничего больше не показав залу, разразившемуся настойчивыми аплодисментами.
Однажды Карина, то ли торопясь к выходу, то ли от невнимательности, зацепилась у самой кулисы за крюк и появилась на сцене вовсе без юбки. И номер не состоялся. Она пела те же гривуазные куплеты, но делать ни ей, ни публике было нечего. Предвкушение разгадки составляло смысл ее номера, без него она стала неинтересной. Предвкушение, будящее фантазию, зачастую главный движитель эстрады. И не только ее. Нередко внешний прием, сулящий нечто необычное, решает дело и в кино, и в театре.
Марлен не нуждалась ни в чем внешнем. Смысл встречи с ней зрителя оставался один – разгадать то, что она несла в себе. Сокрытое не за семью печатями. Предвкушение разгадки она оставляла. Как оставляла и надежду, что пусть не сегодня, так в следующий раз разгадка может наступить. Вера в ее возможность побуждала к новым встречам. И если наступало прозрение, то разгадки не достичь, одно желание не покидало страждущего: «Ну и пусть так будет всегда, пусть не кончается стремление видеть ее и получать удовольствие от одной возможности приблизиться к ее загадке, у которой разгадки нет».
И еще одна загадка-перевертыш, объяснить появление которой невозможно. Разве что предположить, что Марлен угадала, как ее зрителям приятно будет узнать, что богатые тоже плачут.
Штернберг призвал Марлен не отказываться от встреч с прессой, покончив с замкнутой жизнью, и в рекламных целях давать журналистам рассказы о съемках очередного фильма. Марлен послушно согласилась. Но неожиданно встала на странную позицию: она сообщала прессе то, что, мягко говоря, не совсем соответствовало действительности. Точнее, являлось плодом ее фантазии. Свое старание быть во всем образцовой актрисой, способной не знать на съемках усталости, с удовольствием выполнять и принимать все пожелания-приказы режиссера, она превратила в жертвенность, что приходилось ей приносить на алтарь искусства, испытывая не творческие, а физические муки.
Чего только не напридумывала Марлен, вызывая жалость к себе. Дав волю фантазии, описывала картины страданий мученицы. На ее ресницах появлялись слезинки, и она вытирала якобы заплаканное лицо так, чтобы ни в коем случае не смахнуть их. И вместе с ней почти вся пресс-конференция проливала слезы.
Ее перевертышей-превращений не счесть.
«Шанхайский экспресс» Штернберг поставил вопреки газетным крикам о чрезмерной экспроприации режиссера поющей актрисой. Об этом Марлен не обмолвилась ни словом. Побывав в китайской экспедиции, она ни разу не появилась на экране на идущем по одноколейке старом поезде, паровоз и вагоны которого облепили сотни голых ребятишек, – такую массовку в Голливуде не организуешь. Ни одной ее сцены в этом выезде на натуру никто не снимал.
Отчего же Марлен с такой убедительностью рассказывала о беспощадности китайских насильников, чуть ли не с ножом у горла требующих от нее расплатиться с ними своим телом? Кому, как не ей, было не знать, что все эти «ужасные» сцены снимались в павильонах «Парамаунта», в окружении костюмированных и загримированных под бандитов актеров.
«Марокко»? Журналистам она рассказывала о страданиях, что пережила под невыносимо палящим солнцем Сахары, как в бесчисленном количестве дублей ступала босиком по раскаленному песку. Забыла, что песок машинами привозился на студию с берегов всегда холодного Тихого океана, и актерам приходилось терпеливо ждать, пока этот песок не прогреется хотя бы до комнатной температуры.
Понятно, что все эти «внутренние» подробности не обязательно должны становиться всеобщим достоянием. Но Марлен, выбрав позицию страдалицы, превращала их в объекты своих мучений. Ни на шаг она не отступала от этой роли, полагая, что именно она создает представление о тягостной судьбе актрисы, представление, которое жаждала публика.
Штернберг высказал сомнение, правильно ли она поступает, не перегибает ли палку? Вон журналисты уже называют его не иначе, как извергом.
– Но я никого никогда не ругаю, особенно тех, с кем работаю на фильме, – оправдывалась Марлен. – И никого не обвиняю. Тебя же хвалю при каждом случае – удобном или нет. И ведь ты сам же завлек меня в эту рекламную авантюру. Я пытаюсь делать все, как представляю нужным. Скажи только слово, и я откажусь от всего и ни при каких обстоятельствах и рта не раскрою.