Книга Дети Воинова - Жанна Вишневская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шли годы, трюмо тускнело, покрывалось морщинами и как-то уже бездушно отражало все ту же комнату, тот же стол – только вот стульев требовалось все меньше и меньше, а места за столом становилось все больше и больше, и однажды его перестали раздвигать. Праздники сделались тихими и малолюдными, а потом и вовсе прекратились.
Праздники полов в СССР,
или Обмен имени Пушкина – Кацнельсона
Заканчивался ленинградский промозглый февраль, все переболели дежурным гриппом или, как говорил один мамин и папин однокурсник, гриппером. Окончание зимы отмечали праздниками вторичных половых признаков. Как мужской и женский туалет, они находились недалеко друг от друга.
Подготовка к обоим начиналась заблаговременно.
Через многие годы День Советской армии и Военно-морского флота у нас в семье отмечать перестали, а когда был жив дедушка, это считалось очень большим торжеством. Собирались дедушкины друзья-однополчане. Во главе стола сидел легендарный летчик Белоусов с совершенно обезображенным ожогами лицом. Собственно, уцелели только глаза, остальное было в багровых рубцах, страшное и бесформенное. Но ни сам Белоусов, ни другие гости, казалось, ничего не замечали. Я поначалу боялся поднять глаза, мне почему-то было не страшно, а стыдно. Его уродство притягивало взгляд, и мне было не по себе встречаться с ним глазами. Но потом я привык и перестал замечать его уродство, как и все прочие, включая красавицу жену, не отходящую от него ни на шаг и смотревшую глазами влюбленной девочки. Его нельзя было не любить: бесконечно деликатный, веселый, он сам посмеивался над своим лицом, смущая посторонних, случайно прибившихся к столу людей.
* * *
Несколько раз в год дед вытаскивал пиджак с орденами и бережно чистил их. Ужасно любил со мной фотографироваться. Бабушка тогда устроилась подрабатывать в фотоателье приемщицей, дед брал меня, и мы при полном параде отправлялись на фотосессию. Фотограф дядя Фима долго настраивал аппаратуру, критически наклонял голову, цокал языком и почему-то ужасно походил на ворону, особенно когда нырял под свою черную тряпку. Фотографии получались замечательными. Фима был мастером своего дела, особенно любил портреты и терпеть не мог банальных семейных фотографий на фоне городских достопримечательностей. Отсняв какую-нибудь провинциальную группу со стандартными улыбками и Эрмитажем или Адмиралтейством на заднем плане, он, разбирая фотографии, ворчал:
– Фоньки на фоне…
На мой наивный вопрос, кто такие фоньки, он отвечал, что, кажется, фамилия, на что дед хохотал так, что очки потели у Фимы. Дед, отхохотавшись, вытирал слезы и, глядя на фотографа, смущенного до кончика карикатурного носа, добавлял:
– Фима тушуется!
Понятнее не становилось, но смеялись уже все, и даже бабушка. А потом мы ели. Никаких изысков – что могло быть в этом пыльном ателье? Лучше всего помню вкус пшеничной каши с куском подтаявшего масла и почему-то на куске фотобумаги. Наверное, просто не хватило тарелок.
На само 23 февраля мы ходили с дедом на праздничный концерт, чаще в дома культуры, только раз, помню, пошли в Александринский театр. Я ужасно гордился, потому что мы сидели в ложе, и мне очень нравилось опираться на красный бархат и смотреть вниз в партер, где по-муравьиному суетились припозднившиеся гости.
* * *
А вот Восьмое марта отмечали по-другому.
Почему-то вдруг становилось как-то сразу светлее. И не потому, что теплело. Даже если март был лихим и метельным, город наполнялся цветами мимозы. По-цыплячьи желтые и пушистые, они прятались за бортами кондовых пальто фабрики «Большевичка», ныряли в рукава рабочих промасленных телогреек и выглядывали из свернутых в кульки «Известий» и «Советского спорта». Город улыбался во весь щербатый фасад, трезвонил четырнадцатый трамвай на Литейном, и в него на ходу запрыгивали счастливчики, разжившиеся веточкой мимозы по баснословной цене на Кузнечном рынке или у бабуси на Финляндском вокзале.
Прийти домой без этого весеннего символа было нельзя. Тебе простили бы, заявись ты навеселе после возлияний на работе и даже со следами помады на щеке: мол, сегодня – понятно, поздравлял какую-нибудь Марью Ивановну. А вот без мимозы – табу. Считай, сразу развод и дети пополам, даже если дите одно и всеми до истерики любимое.
Еще отличительной чертой этой череды праздников были открытки и телеграммы.
Они летели во все стороны, как почтовые голуби, схожие по тексту, будто их писали под копирку. Я тоже потом нашел свои открытки с красными гвоздиками бабушке Серафиме и дедушке Осипу.
На все праздники они не отличались большой оригинальностью, но тем не менее в них было что-то невероятно трогательное и теплое, и берегли их в Риге как зеницу ока, потому что написаны корявым почерком единственного внука.
«Дорогие бабушка и дедушка! Поздравляю Вас с праздником 23 февраля (или 8 Марта), желаю Вам крепкого здоровья и семейного счастья!» Позже к пожеланиям я стал добавлять, что обещаю учиться на одни пятерки, хотя эти обещания чаще на бумаге и оставались.
К праздникам выучивались новые стихи, меня торжественно ставили на стул, и, с видом на непочатую бадью оливье, дитятко выдавало стих или песню, которая, вне зависимости от сложности, вызывала бурную овацию наконец-то присевших перевести дух женщин.
* * *
Однажды перед праздником дамы потеряли бдительность в связи с подгоревшим пирогом, и я остался один на один с уже слегка отпраздновавшим на работе Сеней и его приятелем Геной.
В результате мне тут же загадали загадку, ответ на которую стоил им вечера, потому что выгнали из дому обоих.
– Ты вместо дежурной басни загадай загадку, – подначивал Сеня под добродушное хихиканье более деликатного, но не менее поддатого Гены.
Не подведи меня… что?
В Международный женский день.
– А что не подведет – подумай, а не придумаешь – спроси у дедушки.
Я долго перебирал слова: ириска? Киска? Сосиска?
На слове «сосиска» Сеня захохотал громче и щелкнул меня по макушке.
Мой вариант с сосиской вызвал приступ веселья у дедушки, задумчивое замечание «ну, в какой-то степени» Гены и бурное негодование женской половины.
* * *
Кстати, про друга Гену вообще стоит рассказать отдельно. Обычный парень приехал покорять культурную столицу из очень провинциального и очень еврейского городка с крайне неэстетичным названием Жлобин.
По документам он числился Геной Пушкиным. Хотя по линии мамы и по форме носа он был типичный Кацнельсон. Отличался Гена косой саженью в плечах, кулаками молотобойца и очень тонкой и ранимой душой. Он мог заплакать над отжившей свой короткий век бабочкой-однодневкой, а уж про дворовых собак и кошек говорить нечего. Двойра караулила его у подворотни, зная, что в его карманах всегда найдется чем поживиться. Иногда она приглашала осторожных приятелей по соседним подворотням. Те поначалу опасливо жались к стенам и помойным бакам, но через несколько минут, осмелев, уже вытирали грязные бока о Генины парадно-выходные брюки, поэтому аккуратнейший Гена у нас в гостях всегда имел слегка заплеванный вид.