Книга В Петербурге летом жить можно - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что еще? Раскидываю на цветах босую росу. Голодную воду выпускаю из львиных пастей труб. Горизонт проседает под тучными великанами и отчетливо скрипит.
Знаешь, такая осенняя обманка – пахнет весной и засахарившимся вареньем.
В подъезде хлопнула дверь – принесли почту с долгожданным письмом, в котором позапрошлогодняя Лолита называет меня по-прежнему «сударь».
Протечка на потолке дала себя знать прибавлением еще одного острова.
Мама отложила пасьянс, перевернула на сковородке бифштекс и, в ожидании меня, прошептала сердито: «Горячо – не сыро».
Все. Можно вставать. Все более или менее обжито, узнано и расставлено по своим местам. Теперь я властен над всем, даже над расписанием трамваев, которые, правда, нынче раньше обычного отправились в парк на зимнюю спячку. Из ворот парка торчат их не поместившиеся хвосты.
Я понимаю их, да, как всякого, кто хочет спать и во сне переждать эти неопрятные дни и опасные ночи.
Никакого рассвета, как ты уже, конечно, сообразил, не случилось. Переход из сумрака в свет затянулся на годы. Распластанное жилье ночного снегопада изрядно подмокло, даря преждевременной надеждой ко всему привыкших воробьев.
Мама нарезала герань для салата и тихонько напевала старую песню о главном. На столе, вместо письма от Лолиты, лежала повестка с биржи труда. В ней мне предлагали высокооплачиваемую и неутомительную работу по втюхиванию населению гербалайфа.
Завидую людям, у которых есть цель.
Моему соседу повезло. Целый день прожил он в состоянии исключительной целеустремленности, после того как его дочь, придя из школы, сказала голосом избалованной принцессы:
– Мне к завтрашнему дню нужен «Беовульф».
Он, разумеется, бросился по аптекам. Нужного ему ни в одной из них не было. Перекинувшись с сочувствующими покупателями словами «импорт», «инфляция» и «всем наплевать», он упорно шел дальше, сверяясь со списком.
И вот, наконец, из всего списка осталась только одна аптека под устрашающим звериным номером. Живо чувствуя сквозь стертые подошвы асфальт, он отправился в нее.
Аптека представляла собой деревянную будку, одиноко стоявшую на краю города, где кончались дома и весело гудели цыганские шатры. Окна ее были заколочены на зиму, но в щели между досками просачивался нежилой пыльный свет.
Прижимая к груди заснувшую курицу, ему открыл старик-сторож. Его голубые глаза осветили на миг порог и лицо пришельца, которого старик пригласил в будку.
На прилавке в беспорядке лежали миниатюрные упаковки послевоенного пирамидона, микстура от кашля и грубые мочалки из морской травы. Трудно было предположить, чтобы среди этого убожества затерялся дефицитный и неуловимый «Беовульф».
Однако именно в этой, забытой Богом и людьми будке ждала моего соседа удача. Выяснилось, что старик, в пору глупой своей молодости, закончил филфак. Он рассказал несчастному историю мифологического воина и царя Беовульфа (что в переводе с древнеанглийского означает «пчелиный волк», то есть медведь) и принес из кладовки зачитанный им эпос, в поисках которого сосед обошел все аптеки города.
Дома юная принцесса сухо поблагодарила отца, а он еще несколько дней не мог прогнать с лица глуповатую улыбку по поводу жизни, которая обрела, наконец, смысл.
К старости у нас не остается иной заботы, кроме заботы быть кому-нибудь нужным.
Мама все мельче и мельче нарезает герань. Я боюсь спугнуть ее сон.
Кто это сказал, не помнишь, что когда мир рушится, трещина проходит через сердце поэта? Довольно высокомерный, видимо, был товарищ. Таким живется легче.
Скажи, ты видел ли детей в Париже? Я нет. Как-то не удалось съездить. Сначала не выпускали, потом вдруг выяснилось, что не на что.
И еще: почему нам давно никто не улыбается, кроме ведущих ток-шоу? Да и у тех в глазах прочитывается такая сумма прописью, что я невольно отвожу от экрана свой застыдившийся взгляд.
В Кремле вновь поселились мрачные, горюющие люди, не знакомые с запахом редиса и укропа.
Я возвращаюсь домой и решаю неразрешимую, судя по всему, проблему: то ли написать книгу «О вкусной и здоровой пицце», то ли на последние деньги приобрести роман «Матрос в седле» и вдумчиво прочитать его по складам, коротая и без того короткую жизнь.
Вчера прочитал у одного француза: «Смотрите на мужчин и женщин как на почтовых лошадей…» Мне бы такое и в голову не пришло, но автор уверен, что помогает. Попробовать, что ли?
Город после деревни казался каким-то слишком завершенным, слишком додуманным. Строенный как будто не для жилья, а для красоты. Поэтому чужой.
Сквер кругл. Гол базар. Виктор сквозил прямо через пруд. Зима.
Сумрачные автобусы везли людей к заботам и забавам. Он шел к своей радости пешком. Так ему нравилось.
Виктор шел и думал что-то вроде того, что жизнь его, как этот сквер, в последнее время тоже закруглилась. Конец можно было перепутать с началом. Только она-то ведь, жизнь, сама никогда не обманется. Этим, вероятно, всех и берет.
Философствовал Виктор не нарочно, не от сознания своего особого ума. Просто так он был устроен.
А все больше концы идут, вздохнул про себя Виктор. Хотя в это до самого последнего, своего, и не верится. Но мрет народ.
Самому ему недавно стукнуло сорок два, о смерти думать вроде бы еще рано. Небольшого роста, крепкий, с глубоко посаженными глазами неопределенного металлического оттенка, он был похож на рабочего вредного цеха, которые рано состариваются, смеются коротко, как кашляют, но живут почему-то долго. Не от избытка жизни, а по вложенной в них программе.
Вчера Виктор ездил к бабке Вале, хоронить. Дед ее, с которым она жила вторым браком, повесился. Бабка Валя уверяет, что читый был. Трезвый, то есть. А повесил он себя из-за уникального отсутствия твердокаменности.
Согласился на тракторе подвезти почтальоншу. Дороги же – стеклянные, вообще не надо было выезжать. Ну и сполз на полном ходу колесами вверх. У почтальонши переломились ребра и повредился череп. Дело в общем поправимое. Но он заметил только синеву ее губ и решил, что убийца. С женой не попрощался, к рюмке не прикоснулся – потрясенный был. А бабка Валя теперь одна.
Отправили они с ней вечером гостей, стали фотографии рассматривать. Целый род, целый век был здесь. И все смотрели испуганно вытаращенными, всерьез удивленными глазами. Когда и почему они рожали детей, трудно было понять. Никто не улыбался.
Потом бабка накормила Виктора лосиной мягкой печенкой, которая от дедовой последней охоты осталась. Корову подоила скорбящими руками. Поплакала еще, раздеваясь.
Разбудила она его в пять, чтобы на автобус не опоздал. Автобус еще один день проглотил. Вот идет теперь.
Бабки у него! У других тещи, у него – бабки. Его приятель как-то сказал про своих тещ: «С тещами мне везло. Первая умерла за три года до того, как я женился». Виктор улыбнулся, вспомнив. А его бабки живут, слава тебе, господи. Бабка Валя – раз, бабка Нюра (дома) – два. И от первой жены бабка Люся осталась – самая к нему обращенная. Та-то вообще в форме – недавно замуж вышла. Он даже приревновал чуть-чуть. Значит, не один он для нее такой душевный.