Книга Good Night, Джези - Януш Гловацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К окну подходить не стала, хотя, возможно, и надо бы, в это время сосед обычно ее ждал, вероятно, перед тем как уйти на работу. Но она принялась рисовать, сидя за столом в кухне, доедая мюсли и куря сигарету. Получилась женская голова, а на голове птица. Похоже на ворона, клюющего женщину в лоб с явным желанием добраться до мозга и его выклевать. Ну хорошо, а если, наоборот, он хочет доклеваться до чего-то важного, что-то открыть? Возможно такое? Так или иначе, это будет девятая по счету картина. У двух последних нет ничего общего с мюнхенскими, можно подумать, их кто-то другой рисовал. Разве что собачонка на рельсах… тут угадывается какая-то связь. Клаус все делал как положено, что-то продавал, что-то покупал, был в своем праве: она его законная жена, и он считал, что у них все путем. Может, так и есть. Да, его отец вместе с СС проиграл под Сталинградом, но сейчас у него в собственности русская, добровольно отдалась и наручники не понадобились.
Потом она неожиданно и молниеносно заснула.
Сон Маши
Сперва ей приснилось что она сидит на вершине горы за грубо сколоченным столом а рядом сидят мужчины некоторых она знает хотя не помнит откуда а остальных точно не знает все до единого положили пустые руки без оружия на стол и чего-то ждали и ясно было это что-то будет самое важное и на всю жизнь либо проклятие либо благословение либо то и другое вместе но они не смотрели ни друг на друга ни на нее только на стол и так продолжалось долго пока не раздался голос и стало понятно что этого они и ждали голос звучал со всех сторон снизу сверху сбоку справа и слева и он сказал избран тот к кому на плечо сядет ворон она подняла глаза и над столом на еловой ветке увидела ворона того самого которого она пять минут назад нарисовала сердце замерло куда-то провалилось и она подумала только не я только бы не я и тут ворон оторвался от ветки огромный черный такой тяжелый что все дерево заколыхалось она закрыла глаза и почувствовала как острые когти впиваются в левое плечо больно кровь надо его сбросить но как когда крылья запутались в волосах она подумала что не сдержится что сейчас из-под век брызнут слезы да пошли они куда подальше подумала она хочет жить нормально как все хочет пить водку танцевать любить нарожать кучу детей нет она не согласна выбор хуже некуда встала но никто кроме нее не шелохнулся зато голос сказал что-то типа перестань наконец бояться
Проснулась в испуге. Сон в руку? — пустое, не верьте снам, птица как птица, закончить рисунок и забыть. Ну а если это не вранье, если КГБ и вправду в Нью-Йорке? Да, времена уже не те, но допустим. Для нее это опасно или нет? Могут они прицепиться, наделать неприятностей? Кому? Отцу, матери, Грише — братишке, его невесте — худосочной девице из почтового окошечка, полуимпотенту Косте? Конечно, могут, если захотят, они всё могут, в СССР любой знает, что могут, а причина всегда найдется: в Москве за всяким числится какой-нибудь грешок, власть на каждом шагу дает это понять.
Ну хорошо, допустим, это не КГБ, но неужели старому человеку не жаль тратить время на дурацкие выходки? Только ради возможности поболтать по-русски о похотливом Брежневе, убитом Пушкине, удавленном Есенине, о хоре Александрова, чьи песни оба они знают наизусть? «Идет война народная…» Маша подошла к зеркалу, проверила левое плечо — пусто, пригладила волосы и поехала в «Блуминдейл» за покупками. Из того, что Клаус ей оставил, она потратила только на такси. Кредитная карточка ждет и небось уже теряет терпение, надо пустить ее в дело, поглядеть, что и как.
Маша накупила трусиков: шелковых и атласных, красных, бежевых, белых и черных. К этому добавила стринги, тоже черные, и боксерки, расписанные сердечками, они очень удобные, а потом лифчик. Тут ее ждала приятная неожиданность: она всегда мечтала о большом бюсте, и оказалось, что он у нее большой, то есть четвертый номер. А в Москве она всегда влезала в двойку (с трудом), потому что так советовали продавщицы. Потом две пары джинсов — Кельвин Кляйн и Дольче-Габбана, правда малость перегруженные. Ездила по этажам, вверх и вниз, на каждом ее без спросу обрызгивали духами. Напоследок, в самом низу, купила классные сапожки цвета сомон, из телячьей кожи, мягонькие, и часы, так как прочитала, что женщину оценивают по обуви и часам. Расплатилась карточкой, подписывала не глядя. Домой вернулась на такси, разложила покупки и подумала: что ни говори, она богата. На автоответчике было три сообщения. Выслушала их с подкашивающимися ногами — к счастью, это был только Клаус; перевела дух, приняла таблетки, сердцебиение унялось. Потом походила голышом, в одних сапогах, потом в боксерках без сапог, постояла в окне, но напротив было темно. Села рисовать, беспрерывно поглядывая на телефон, обозлилась, прилегла на полчасика, лежала не шевелясь, и тогда он позвонил. Подошла к зеркалу, улыбнулась, и ей стало стыдно, потому что улыбка показалась торжествующей.
Пани Стася, пятидесятилетняя полька из Грин-пойнта, убираясь в мастерской Джези, произносит по-польски монолог. А он сидит в кресле и читает «New York Times».
Пани Стася. Гляньте, это моя сестра. По матери. (Показывает фотографию, но он не смотрит.) Похожа, да? У ней две дочки и, слава Тебе, Господи, любящий муж. Он у нее по бухгалтерской части, на работе на хорошем счету, всё у них как в кино, даже деньги откладывают, послушайте, я вам скажу одну вещь, но только чтоб между нами. Так вот, муж ейный, Болеслав, раз в месяц, как по часам, после ужина пропадает, и хоть бы слово сказал. Чудно, да? А возвращается только под утро и сразу мыться, моется, моется. И что ей, бедной, прикажете думать? В костел она ходит, супружеские обязанности исполняет, всегда у них горячее на столе. Дети ухоженные — прям два ангелочка, вот, у меня фото. Посмотрите, пан Юрек.
Показывает фотографию, он по-прежнему не смотрит, однако ей это не мешает.
Пани Стася. Ну а что бы вы сделали на ее месте? Господи Иисусе, Дева Мария, святой Иосиф (говорит, смахивая пыль с плеток, масок и наручников), какая же у вас, пан Юрек, пылища.
Клуб не клуб, улица двадцать какая-то на западной стороне. То, что это клуб, надо еще догадаться, названия нет — нелегальный? Впрочем, понятно, что полиция знает, должна знать — стало быть, легальный и наверняка платит налоги. У самой реки Гудзон, рядом хайвэй, ревет и сверкает. В остальном серо, темно, заброшенные фабрики, дальше облупленные дома, окна такие грязные, что не пропускают света ни в одну, ни в другую сторону. Только стрелки, нарисованные красной краской на грязных стенах или мерцающие, как светлячки. Маше нравилось, пока она не увидела женщин с сигаретами в зубах, человек десять, молодые, старые, некрасивые, красивые, худые, толстые, полуодетые, в одних только трусиках и бюстгальтерах, да какие там бюстгальтеры, все вываливается наружу. Есть еще время убежать, но нет, русские не сдаются.
Открылась двойная железная дверь, и белый мужик, обритый наголо, по всей башке татуировка: драконы, черепа, — заорал на женщин, но они ноль внимания. — Этих никто не впустит, — объяснил Джези. — Почему? — Потому что наворотили дел. — Каких еще дел? — Обокрали, оскорбили, перебрали дури, попали в черный список, там и фото имеются, нет у них в Нью-Йорке надежды на спасение. — Тогда зачем тут стоят? — Рассчитывают на чудо. — Какое? — На мужиков, которых тоже не впустят, и они за ними увяжутся. — Он рассмеялся обычным своим, скрипучим сухим смехом, но глаза были печальные и испуганные. Машу, взмокшую от страха, — и под лопаткой уже всерьез кололо, и сердце трепыхалось: увидел бы ее здесь седовласый доктор! — вдруг осенило: а глаза-то у него как у демона с картины Врубеля, которая висит в Третьяковке. Это тот же демон, которого описал Лермонтов. Хотя нет, у врубелевского в глазах не столько страх, сколько гнев, а то и ярость, потому что Бог обрек его творить зло, безоговорочно и вечно, а ему вовсе этого не хотелось. Эскизы Врубеля к росписям знаменитого киевского Владимирского собора были отвергнуты — вероятно, из опасения, что его демон, вместо того чтобы пугать и отталкивать, будет совращать нестойкие души. Прежде дьявола в церквах изображали как положено, по-божьему, с хвостом, рогами, копытами, и только Врубель в конце девятнадцатого века всех взбаламутил.