Книга Клопы - Александр Шарыпов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хи-хи-хи, – сказала она.
Тут я хотел опустить уставшую руку, но она увернулась из-под нее:
– Не надо… Я к тебе по-прежнему хорошо отношусь, но… Я не могу сразу с двумя… Не сердись, ладно? Ну, пока! Мы побежали.
В самом деле, спортсмены рванули со старта, и знакомая моя бросилась вместе с ними, но, правда, запнулась за корень и чуть не упала в кусты акации.
Я постоял еще какое-то время, потом развернулся и пошел туда, где сверкала труба. Из этого разговора я понял одно: если Ипат и убил какую-то женщину, то во всяком случае не ее. Все остальное – из области шатких догадок.
Спустя какое-то время я вышел к Ипатову аттракциону.
Так как его сломали, то следует описать. Уже пошли кривотолки.
Это был некий станок. Деревянные брусья, скрепленные стальными винтами, со стальным колесом с деревянными рукоятками. Станок первопечатника-немца (Гумбольдт? Гугенберг?), соединенный с тем, на котором ткут половики. И плюс что-то от рубки на пароходе. Какой-то сарай, вроде тех, в которых хранятся лодочные моторы и весла. Под крышей сарая – две чашечки изоляторов. Вокруг – аккуратная травка. И провода.
До войны, да чуть ли еще не до столкновения с Мао Цзэдуном, был такой бык, и надо было ударить ему кувалдой по лбу: прыгала некая стрелка. Заведовал всем некий боцман. Потом куда-то все делось. Почему-то мне напомнило то.
Барабанщик, устав держать барабан, поставил его на ограду. Широченный ремень, притягивавший его за плечо, провис. Я вздохнул вместе с ним и испытал какое-то облегчение.
Ипат сидел в тени, на помосте, в своем колпаке, и скреб стеклышком доски. У ограды, как у борта теплохода, спокойно стоял дирижер – в белом кителе, поставив ногу на жердь и нагнувшись вперед. Он ожидающе посмотрел на меня – я не понял и поднял брови, – потом повернулся к Ипату и продолжил прерванную беседу:
– Обе старухи, обе процентщицы, – говорил он, время от времени взмахивая руками. – Там разбитое корыто, тут расколотое блюдце… И быть бы ей такой же фанерой – не так ли? – если бы… Ведь только слепой! Только слепой не заметит сходства убитой с матерью…
– С Пульхерией, – согласился Ипат.
– Я уж не говорю о ее сестре и его сестре: это вообще как отражение в зеркале.
– Поэтому он и брякнулся в обморок.
– Кстати, об обмороках. Первый раз он пошел признаваться, не дошел двух шагов. Потом опять пошел – опять не дошел. И это же оказались улики! Не так ли? Но как только ему показывают со стороны – он отрекается. Да ведь он же уже шел признаваться!
– Это лишний раз доказывает, что все это бред, – сказал Ипат. – Для него весь этот расколотый череп – это мнимое, виртуальное!
– И ведь вот что странно, – сказал дирижер, – со всех сторон – основное, что он убил Лизавету. Ведь так же? А это обходят. Послушайте, да еще – не беременная ли она была?
– Беременная. Поминутно беременная. Да нет, это вообще бред. Семьсот тридцать шагов до дома, четверть версты до конторы, то есть не больше трехсот. Потом вдруг, идя в контору, он видит дом! В десять утра солнце светит в лицо – то есть идем на восток. Но Детский парк от площади Мира – это на запад! В другом месте – он стоял на мосту, смотрел, как плывет Афросинья, – потом повернулся спиной и пошел в контору. Тогда получается, что утопленница плыла против течения? Я пытался проделать его путь – знаете, пришел к выводу, что это белье, об которое он вытер руки, развешивала Настасья. То есть он вышел, сделал обычный крюк – три поворота налево – и вернулся к себе.
– Но ведь водят экскурсии… Огромный дом, двое ворот…
– Вот именно! Четыре дворника, двое ворот! Забывают, что это система! Он прятался на втором этаже, старуха живет на четвертом, на четвертом также контора, в конторе все происходит в четвертой комнате, а во второй сидит человек с неподвижной идеей во взгляде. Возьмем вещи – две коробки, четыре футляра, всего восемь, девятая вывалилась. Дальше голодовка – пробу он делал на второй день, убил – на четвертый, очнулся от бреда на восьмой, все происходит в восьмом часу – когда ему надо было в семь! И все происходит в восемь! – «Эк ведь захлебывается», – подумалось мне. – Насчет людей мы уже говорили – двое плюс двое… Ну ладно – дома четырехэтажные, но ответьте, почему все живут на четвертых этажах?
– Разумихин на пятом.
– А, так это уже другая система! Которую он отвергает! Он отвергает и три рубля, и пятый этаж… Кстати, у старухи он просил четыре, а два месяца назад – два! – «Эк ведь его пробрало-то!» – все больше удивлялся я. – И не виделись они с Разумихиным четыре месяца! Тут постоянно идет борьба…
– А вы заметили, что контора вдруг оказалась на третьем? В конце?
– В конце еще Соня! Жила на третьем, он ее ищет на втором. И после этого идет признаваться.
– Вероятно, вы правы… Впрочем, он ведь и сам говорит, что убил только принцип, а старушка – болезнь.
– Да он принципа не убил! – при этих словах Ипат наехал на гвоздь, и стекло сломалось. – Ведь Ницше что говорит? – он покачал осколки. – Недостаточно быть рубакой, надо знать также, кого рубить. А рубить надо того, кого ненавидишь, а не того, кого презираешь, – он бросил осколки в ведро. – Нет, никого и ничего он не убивал, и преступления никакого не было!
– Преступление было, – возразил дирижер. – Ведь налицо стремление уйти от психотравмирующей ситуации. Не так ли? Если только он не убил свою мать – в том смысле, в каком все мы ее убиваем… Но скорее всего был свидетелем – чего-то другого. Как вы думаете, не могли все-таки маляры?
– Маляры?.. Хм… Везде запах краски…
– Потом, не зря же этого, который лошадь убил, зовут Миколка, и этого, который мазал, – тоже Миколка. Кругом какие-то Николаи… Не правда ли?..
Ипат взял ведро, спрыгнул с помоста и понес его в будку. Я решил сесть в траву, поэтому зашел за ограду и начал садиться – осторожно, глядя, как ромашки загибаются в разные стороны.
– Итак, преступление было, – задумчиво сказал дирижер.
Ипат вынес из будки чурбан и топор с белым топорищем. Уронил, перешагнул, сел на чурбан и стал мять папиросу. Измяв, засунул в яму на колпаке, чиркнул спичкой. И стал кашлять, задохнувшись, дым пошел из него через все щели, как из избы, отапливаемой по-черному.
– Кху! Кху! – кашлял, хлопая себя по штанам. – Не с!.. С!.. Кху!.. Е!..
– А вот было ли наказание? – продолжал дирижер. – Енароков считает, что не было. Болезнь? Больной в таком состоянии теряет ориентацию. Не может найти палату. А тут! От Петровского острова до площади Мира – это вам не больничный коридор.
– Кстати, весь Майорова, от Исаакия до канала – семьсот тридцать шагов… – сказал Ипат. – Кху!.. Но я хочу сказать вот что. Было ли, не было… Пусть это был хэппенинг. Тут главное – полученный опыт.
– Но что он дает?
– Кое-что. Факт отторжения от мира. Даже булыжник на мостовой отталкивает его. Не отталкивает один снег, да и то прошлогодний…