Книга Мужчины и женщины существуют - Григорий Каковкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Выключи свет, я стесняюсь.
— Сейчас, — сказал Вольнов и исчез.
Через минуту он пришел уже голый, с большой корзиной разносортных, разноцветных яблок и выгрузил их в воду. Они просыпались ей в ноги, как шумный летний грозовой дождь, с брызгами шлепаясь в воду.
— С дачи, — пояснил Николай. — Вчера был там, у родителей.
— Как под одеялом.
Он включил неяркий свет над зеркалом и залез в ванну, полную плавающих яблок.
— Будем болтать и есть яблоки.
Людмила сняла с воды большое красивое яблоко и кинула Вольнову:
— Держи!
Вольнов поймал яблоко, тут же откусил и сказал:
— Белый налив. Рассказывай, с кем ты там спала все это время. Где была? Рассказывай. Рассказывай про всех. О своих похождениях. Чистосердечное признание, сама знаешь…
— Ты же не будешь со мной Новый год встречать.
— Я бы очень хотел, но…
— Не напрягайся.
— И все-таки, с кем ты была в ресторане, на кого ты меня променяла, он что, действительно в Кремле работает?
— Работает, работает. Еще как!
— Я вот и думаю, что “еще как”!
— Ты ревнуешь?
— Никогда. Это не мое чувство. Я его не знаю. Кто он, серьезно?
Вольнов, разгоняя яблоки, приник к Людмиле.
— Хочу быть рыбой и плавать вокруг тебя и твоих больших сисек.
— Вольнов, ты извращенец? Так и скажи.
— Я так и говорю: я извращенец, который хочет тебя везде и всегда, который хотел бы знать, с кем ты еще так плаваешь?
— Ни с кем, яблочный искуситель.
Вольнову было совершенно все равно, как проводила время Людмила. И с кем. Это и не возбуждало и не представляло никакого иного интереса, кроме постоянного желания получать какую-то информацию, пускай бесполезную, но все же, наверное, это присутствие в потоке сообщений было его не только профессиональной, но и чисто человеческой чертой. “Жизнь устроена так, как устроена”, — часто говорил он сам себе и своим друзьям. Для любого конфликта эта фраза, считал он, подходит наилучшим образом. И когда Людмила рассказала о Хирсанове, не называя его имени, ей почему-то показалось это предательством, а Вольнов все-таки не поверил.
— Я не представляю, чтобы кремлевский аналитик, пишущий секретные докладные, заходил на социальные сети и встречался с женщинами, прости, из библиотеки.
— Что они там не люди?
— Не знаю. Скорее всего, это просто — завхоз. Кто-нибудь из обслуги. Там же целый мир, страна целая, мне рассказывали — все свое, и парикмахерские, и магазины, и свои строительные организации, и ателье, все абсолютно.
— Даже сейчас? — удивилась Тулупова, имея в виду, что время дефицита должно было закончиться. — Теперь везде можно все купить — зачем?
— Даже сейчас. Там продолжает все быть, как было, все — для своих. Только.
— …он работал в Алжире.
— Ну и что? — продолжал убеждать Вольнов. — И в Алжире он мог заниматься чем-нибудь таким. Может быть, просто авантюрист. Ты его попроси дать что-нибудь такое, почитать. Хотя он все равно не даст, скажет, секретно. Ты знаешь, что в психушках больше всего людей свихиваются на том, что они работники КГБ, замаскированные разведчики. Это самый распространенный вид психического расстройства сейчас. В общем, Станиславский говорит — не верю.
— А Немирович-Данченко говорит — верю. Ты же его не видел.
— Я и тебя еще не рассмотрел.
Вольнов и Тулупова прожили вместе четыре дня. За это время Людмила съездила один раз домой, переоделась, получила от дочери многозначительный жест — та крутанула пальцем у виска, — снова вернулась к Вольнову. С утра они конспиративно, друг за другом, на расстоянии, так чтобы никто из доброжелательных соседей не стал сохранять семью во что бы то ни стало, пробирались к метро. Прощались на платформе, по-братски целуясь, разъезжаясь в разные стороны — он в редакцию, она — в библиотеку. Ближе к концу дня созванивались, встречались. Один раз зашли в японский ресторан. Людмила в первый раз ела палочками и заразительно смеялась над японцами, которые так мучаются. Потом в “Старбаксе” пили крепкий кофе и ели блины со сладкой шоколадной начинкой, а в последний вечер — зашли в супермаркет, накупили полную тележку продуктов и вина. Людмила сама готовила у Вольнова дома. Николай накрывал на стол, а она думала, что у нее такого не было никогда. Она будто чувствовала себя участницей телевизионного шоу за стеклом, ей казалось, что на нее постоянно кто-то смотрит сверху, снизу или сбоку, она не знала почему, но ощущение постоянного чужого взгляда не покидало. “Наверное, это и есть ощущение воровства, — думала она. — Но я согласна на все, пусть будет так”. Все эти дни они не вылезали из постели, ванной, ходили голыми по квартире с бутылкой красного вина, и только кошка Маруся не понимала — что происходит, почему так равнодушно ей насыпают “китикет”, никто не смотрит, как она ест, никто не гладит ее и не дает со стола. Маруся была против Тулуповой в доме. Ей хотелось нагадить где-нибудь на видном месте, чтобы это все поняли, но она ждала, что все когда-нибудь само закончится. Новые запахи новой женщины уйдут, выветрятся — жизнь устроена так, как устроена, говорила она, всей своей походкой соглашаясь с мнением хозяина.
В последний вечер Вольнов сел перед телевизором и болел за российскую сборную по футболу. Страстно кричал, когда промахивались и не забивали. Людмила подошла к нему после первого тайма, погладила по голове и спросила нежно, шепотом:
— Что ты так кричишь?
Людмила пошла готовить стол к послематчевому ужину. Она слушала крики, возгласы, отборный мат и, стоя у раковины, моя посуду, вдруг загрустила по своему тесному дому и детям.
Наши проиграли. Вольнов пришел на кухню взволнованный. Сделал несколько звонков коллегам по редакции, бурно обсудил с ними матч, через который, как он сказал, было видно все, что происходит в стране.
Поели. Людмила подошла к нему сзади, чтобы не видеть безразличного лица, запустила руку в густые волосы и сказала:
— Завтра я буду ночевать дома.
— Хорошо.
“Павлик. Павлик. Ой, дорогой мой Павлик. Эта кошка ходила и говорила — почему ты здесь живешь? Она даже не мурлыкала, она просто так ходила. Ты знаешь, Павлик, это были четыре дня настоящей семейной жизни, вот нормальной такой, обычной-обычной семейной жизни, какой надо жить всем. Ты знаешь, я хотела, я так хотела пожить с мужчиной, уходить на работу — приходить с работы, готовить вкусно, кормить его, ведь я все забыла. Я уходила из общежития, Стобур валялся на кровати — я сейчас понимаю, он был, наверное, в прострации от Москвы. Он мог жить только там, где родился. Все очень просто. Вот так. Есть такие люди. А — я? Павлик, Господи, Павлик, я, похоже, вообще жить не могу. Ни с кем. Даже с собственными детьми. Я забежала переодеться домой, а Клара покрутила пальцем у виска и сказала, что по мне сумасшедший дом плачет, что я должна не отдаваться каждому встречному-поперечному, а устраиваться в жизни, что мне пора это понять было давно, тогда бы, говорит, мы так не жили. Так — это значит бедно. А ей ничего не надо понять? Я на двадцать лет забыла, что я женщина, на двадцать лет. Я все забыла, я ничего не умею, я их не понимаю, мужчин. Совсем. Что у меня было? Библиотека, дом, конура в общаге, потом “малосемейка” с туалетом в конце коридора. Потом чудо — перестройка, вспомнили на два года, что не только под себя грести надо — квартирку дали: на троих — тридцать восемь метров вместе со всем. Сад детский, школа, эти унизительные родительские собрания. С Сережкой особенно. Каждый год: принесите справку на бесплатные обеды, что вы одна. Одна я! Одна! Я знаю без вас. Я не знаю, Павлик, что мне делать. Почему-то тысячи людей на этом сайте думают, что они могут полюбить. Мужчины и женщины. Они так думают. Все. Так и пишут: могу полюбить, осчастливить. Попробуй, полюби. Мне хорошо со всеми, и я ни в кого не могу влюбиться. Я как выключатель работаю — раз, включили — люблю. Потом нажали — не люблю. Я тоже так думала. Приготовила, накормила, хотя теперь ничего этого нет, все купили чего-то, порезанное уже — и все. Никакой готовки. Я вот сейчас понимаю, я хотела слов. От него. Он про футбол говорил час, а мне ничего не сказал. Я — дура. Конечно, дура. Это понятно. Но чувствую что: пришла — ушла. Накормить я его хотела. А он накормленный. Уже. Павлик, забрал бы ты меня к себе”.