Книга Лжедимитрий - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мати Божая! Владычица! Господи долготерпеливые! Что твои люди-то делают? — ужаснулся офеня, всплеснув руками. — Так их удавили, баишь?
— Удавили, дедушка.
Офеня заплакал. Мелкие, частые слёзы так и потекли по его поседелой бороде.
— Господи помилуй! Господи помилуй! — шептал он, утирая слёзы. — Ох, Оксиньюшка, горькая сироточка! Ох, дите бесталанное, горемычное!.. Где ж она ноне, голубушка? — спросил он, немного помолчав.
— Одни сказывают, якобы в Девичьем, другие — кабы у Мосальского, у Рубца князя, — отвечал купчина с серьгой и потом прибавил: — Вот ты, Ипатушка, друг, плачешь об ей, об сиротке Годуновой. Жалостно — что говорить? А я вот, друг, рыдал, аки баба кликуша, когда святейший патриарх Иев с нами прощался. Уж и плакал же я, скажу тебе — боровом, кажись, ревел. Да и вся-то церковь плакала — что Боже мой! Ручьём лилась... Как узнал это он, святитель, что царь Димитрий Иванович всея Русии подлинно жив, и что он, святитель-то, облыжно его, государя, Гришкой-расстригой облаял, вором поносил, да анафематствовал над ево головушкой, так и говорит: «Не быть мне боле святителем — роспанагиюсь-де я сам, своими-де святительскими рученьками сыму с себя панагию Божью». Ну, друг, и вошёл это он во храм, аки подобает патриарху, облачили ево, чу, во святительские ризы, аки архиерея... Ладно. Стоим мы, смотрим — что дальше будет? А он, друг ты мой, возьми да и сыми с себя панагею-то. Мы так и ахнули! Снямши-то её, друг мой, он и кладёт её перед образом Владимирской Божьей Матери, да эдак ручки-то вздемши горе, и говорит: «О, всепетая, — говорит, — Мати! О, всемилостивейшая пречистая Богородица! Эта, говорит, — панагия и святительский-де сан возложены на мя, недостойного, в твоём храме, у твово-де честного чудотворного образа. Возьми же де её сама таперь, Матушка, панагию-то свою: ноне де идёт на твою православную веру вера еретича...» И как стали это с ево, друг мой, после панагиюшки-то сымать ризы архиерейски, как стали разоблачать сердешного — так вся церковь в слёзы, а бабы — ну, те ведь водянистее нас — так те в истошный голос — руки и ноги у ево целуют да воем воют... Уж и поплакали же мы — и Боже мой! Откуда только и слеза бралась!
— Купчина правду говорит — это точно, что все плакали, инда меня слеза прошибла, словно бы кто рогатиной под микитки сунул, — выступил снова оратор из Охотного ряду с саженными плечами, тот, что особенно интересовался «скифетром» и судьбой Годуновых и рассказывал, как стрельцы Якунько да Осипко да Ортёмко покончили с ними. — А ты, дядя, слухай, что опосля было (обращался он к офене). Всё это не к добру... Как выставили, чу, телеса покойничков — Годунихи старой да сынка ейного, чтоб народ-от посмотрел, так я и видал их тогда... Страшно таково было глядеть на них — не видал я допреж того удавленников. А там возьми да самого-то Бориса вынули из могилы, из Архангельского-то собора: негоже-де самоубивцу лежать с благоверными царями. Ну, вынули. Как везли-то его гроб к Варсонофью, за Неглинную, так всё время, сказывают, на гробе-то ворон сидел и каркал. Сгонют ево с гроба-то, а он опять сядет, да крыльями машет, да «кар-кар-кар!» таково страшно... Недаром народ толкует...
— Что толкуют? — с испугом спросил купчина.
— Да что жив он...
— Кто, родимый?
— Да он — Борис. Воместо себя, сказывают, он велел похоронить идола — истукан такой, весь в ево, как две капли воды. Немцы ему такой делали.
— А где ж он сам?
— Знамо — хоронится. Вон ворон-то и каркал.
— Что ворон! Ворон, знамо, — птица, — возражает скептик из Обжорного ряда.
— Птица! Птица — птице розь... Вон и курица птица, — горячился оратор из Охотного ряду.
— Ан курица не птица! — сострил Обжорный ряд.
Все рассмеялись. Посрамлённый Охотный ряд вспылил.
— Не птица, Дурова ты голова! А коли ежели курица петухом поёт? — начал он философствовать.
— Что ж, что поёт? Знамо, сдуру, как баба.
— Ан не сдуру, а к худу, чу.
— Сказывай! У нас, в Обжорном, таких кур едят.
— Каковы куры...
— Что куры...
— А вот что куры!
И Охотный ряд, чувствуя, что полемическая почва уходит из-под его ног, что слов и логики больше не хватает и что ни куры, ни вороны, ни всякая другая птица его не поддержат в философском споре, вспомнил, что у него есть сильнейший аргумент — кулак в пудовую гирю весом, — и влепил этим аргументом в рыло Обжорному ряду.
— Вот что куры!
— А вот те ворон! — отвечал тем же Обжорный ряд.
И ряды вцепились друг другу в волосы, благо у каждого на голове был их целый бор дремучий. Насилу водой разлили горячих философов...
— Ишь куры!..
— То-то ворон! — бормотали они, встряхиваясь.
— А как пришли это к ему немцы в Коломенское — встречать, — снова завладел общим вниманием офеня.
— Каки немцы? — приводя в порядок свой дремучий бор, спросил Охотный ряд.
— А здешни, что у Бориса-то служили.
— Это после-то нашей трёпки, как мы у голландца Гнюса тешились.
— Ну? — перебил его купчина с серьгой.
— Ну, так вот и пришли немцы с повинной, — продолжал офеня. — Прости нас, говорят, царь и великий князь — Димитрий Иванович — всея Русии, не прогневайся, что мы Борису Годунову служили и супротив-де тебя шли. Мы-де шли по закону, по крестному целованию. А как ноне-де Годуновых не стало, так мы тебе крест целуем — рады-де служить и прямить тебе.
— То-то... Крест... Это после того, значит, как мы немца Гнюса в медовой бочке кстили, — объяснял Охотный ряд.
— А ты помолчи, парень, — останавливал его купчина.
— А ты что?
— Да что? Ты-то что к ему в рот с ногами лезешь.
В толпе послышался смех. Но охотный ряд не осмелился бить купчину, а только огрызнулся:
— Ноги в рот — ишь выдумал, бес... Точно у меня не язык, а ноги... Ишь, чёрт старый...
— Ну, и пришли немцы, говоришь? Служить-де и прямить хотим? — наводил купчина офеню на прерванный рассказ о немцах.
— Точно, служить, чу, и прямить хотим. А он им говорит: «Добре, говорит, немцы! Вы верно служили Борису и под Кромами не сдались — ушли к Борису. А теперь-де Бориса нет, и вы пришли ко мне с повинной — и за то-де я вас жалую». Да опосля того и пытает у старшего немца: «Кто-де у вас держал стяг под Добрыничами?» — «Я-де, — говорит, — царь-осударь, держал стяг под Добрыничами»? — это немчин-то отвечает да и вышел из ряду. А Димитрий Иванович всея Русии положил эдак ему руку на голову да и говорит: «Памятен-де мне твой стяг, немец. Вы, немцы, мало-мало тогда не пымали меня, да мой конь унёс. А досталось бедному коню, — говорит, — он-де и ноне болен. А что, — говорит, — немцы, вы тогда убили бы меня, коли б пымали?» — «Это точно, что убили б», — говорят. А он-то смеётся: «У Бога, — говорит, — в книге не то обо мне написано».