Книга Я и Софи Лорен - Вячеслав Верховский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что Лиза автор – я поверил тут же. Ведь этот случай был не единичный. Так, неоднократно ставилось под сомнение авторство Шолохова, и только когда черновики «Тихого Дона» отыскались – где они, все эти солженицыны?!
Что автор Лиза – я поверил тут же, а вот Эля, все подвергающая сомнению Гришман… Она не то чтоб усомнилась… Впрочем, да:
– Лиза, а… А все-таки я это где-то слышала.
– Ах, рыба, неужели вы не знаете, что сейчас везде у нас воруют?! Не успеешь написать – уже выхватывают.
– И когда у вас успели?! – только и сказала Эля Гришман.
За Лизу я был горд, за Элю – нет. И как она могла?! Чтоб не поверить! Когда талант Елизаветы Соркиной был очевиден даже для слепых.
Чтоб обстановку разрядить, я предложил:
– Лиза, почитайте что-нибудь еще, из своего!
– Из своего? Да с дорогой душой! – она воспряла.
В патетической манере выставила ногу, как опытный чтец-декламатор взмахнула рукой и изрекла:
– Под лежачий камень – что?
Я, ахнув, завибрировал на месте. А Эля побледнела вся как есть:
– Елизавета Зиновьевна, побойтесь Бога!
– Уж как я его, Элечка, боюсь, так вам и не снилось!
– И после этого вы еще настаиваете, что под лежачий камень вода не течет, – это вы?!
Лиза взглядом оценила нас как полоумных:
– Да при чем же здесь, товарищи, вода?! Повторяю вам в последний раз, – и свой вопрос нам задала по новой.
К стыду, мы с Элей оказались в тупике. Из которого сама же Лиза нас и вывела. Ей не терпелось нас сразить – и она выстрелила:
– Под лежачий камень – я всегда успею! Вот что такое мой настоящий русский афоризм!
Потом Лиза задекламировала из нового: «Дружба дружбой, а клин клином», «Красивый череп – украшенье организма!» – и, глядя на Элю в упор: – «Женщины убыточны!»
Попугай, округлившись на ту же Элю, затараторил:
– Дженчины убиточны!
– Вот вам живой пример, – крикнула Лиза, – как мои афоризмы уходят в народ!
Я перед Лизой трепетал, скрывать не буду.
– Дженчины убиточны! Дженчины!..
Признав свое безоговорочное поражение, Эля Гришман впервые попятилась и в жизни Соркиной уже не возникала.
Тем более что очень скоро Лиза из Донецка укатила насовсем. «Еду покорять собой Израиль!» И флаг ей в руки, бело-голубой.
Мама родная, каких людей мы экспортируем на Запад!..
А однажды мне позвонили из Израиля, друзья. Говорили-вспоминали, а потом:
– А, кстати, помнишь Лизу Соркину такую?
– А еще бы! Лизу?! Ну, конечно!
– Так вот, ее в Бат-Яме разодрали…
– Когда? За что? Какое горе! Да! Алло! – но связь уже прервалась. И так я до последнего не знал…
А совсем недавно – объявилась. Наш донецкий самородок жив!
Ее действительно в Бат-Яме разодрали. Но, к счастью, только на цитаты. И везде ее крылатые слова: в магазинах, клубах и концертах. В неоне, бронзе, кое-где в граните. А еще привет от попугая. Так пишет Лиза фольклористу Гришману. Вот какая Лиза молодец!
Впрочем, как в подобном случае сказала бы сама Лиза: «Свежо предание, но верится с трудом».
Сказала бы… Но, говорят, ее все-таки уже опередили…
Что случилось в нашем оперном, вы слышали?
Ну, во-первых, там случился я. Сто лет я не ходил – и вот, пожалуйста.
В академическом давали «Травиату». Первый акт – спасибо Верди – завершился положительно. Второй – Верди тоже постарался, молодец. Во-первых, музыка. Знак качества стоит на каждой ноте. Ну Джузеппе! И вдруг – по сути, в завершение спектакля, когда осталось, в общем, ничего, – в перекрестных лучах софитов, высвечивавших авансцену, на которой умирала Травиата, появилась то ли птица, то ли… И забилась в воздухе панически: стала трепыхаться, будто в судорогах, и приплясывать, выписывая ромбы. Какое-то живое существо. Может, у кого-то и мелькнуло: ну и ну… Травиата – значит, ангел смерти! Но публика, припавшая к биноклям, тут же ахнула: конечно, это никакой не ангел – мышь! Летучая. Внушительных размеров. Но разве кто-то знает, что страшней?
Что было дальше. Когда, нагнетая звук, из оркестровой ямы зазвучало тутти форте, мышь нервно дернулась – и выпала из света. «Из света в тень перелетая» – так и здесь: шарахнувшись от ямы, она переиграла траекторию полета и, развернувшись в воздухе, как лайнер над Атлантикой, пересекла красную – пограничную – черту, отделяющую сцену от партера, и – о ужас! – на бреющем полете устремилась прямо в зал…
А на сцене умирала Травиата. Но на нее никто уже внимания, а обмирая сердцем: ой, что будет! – в предчувствии чего-то ирреального.
Спектакль переместился прямо в зал. Такого вопля зал еще не слышал! Определенно, он сошел с ума. Когда Спартак с рабами погибал, да и та же, извините, Дездемона, – зал молчал.
В тот же миг и ни секундой позже, когда мышь нарушила «границу», одновременно настежь распахнулись три двери, ведущие в зал – центральная и пара боковых. И в партер, ко всеобщему восторгу неофитов, как по команде вломились с длинными шестами три тетки, театральные служительницы, в синих униформенных халатах. Как будто уже были наготове. И от мыши только этого и ждали. Чтоб ворваться. И за ней… Стали, как скаженные, охотиться.
Травиата продолжала умирать. Ее смерть уже не волновала никого. Публика кричала: браво, бис! Адресуясь, разумеется, не к ней.
Что творилось в зале? Несусветное! Спектакль приобретал оголенно нервное, на редкость современное звучание. Сюжет «Травиаты» перекраивался по-живому. Самые продвинутые в зале догадались: это смелый режиссерский ход. Новая трактовка старого либретто «Травиаты». Естественно, прониклись. И от восторга искренне визжали. Но, конечно, это был не авангард. Как таковая летучая мышь автором либретто в партитуре прописана не была. Как говорится, ее и рядом даже не летало. А Травиата умирала вхолостую.
Служительницы театра уже в который раз пытались мышь из зала попросить… Увы-увы! Мышь разбушевалась не на шутку и выдворяться не желала ни за что! Изнуренные работницы партера – метались в зале вдоль и поперек. Мышь свысока над ними измывалась: они туда – она сюда. Они сюда… О Травиате все давно забыли…
Малость очумев от свистопляски, честно сделав свою черную работу, мышь прилепилась где-то на хорах. И затаилась. Что совпало с завершением спектакля. Дали занавес.
В сутолоке устремляющихся к выходу веселых, оживленных, отдохнувших и, конечно же, сверх меры возбужденных – это зрители – я протиснулся к одной из трех служительниц. Горемычная, как каменная баба, но с шестом, как в скорбном карауле, она замерла у выхода из зала. Чтоб хоть как-то успокоить, обращаюсь: