Книга Боль - Ольга Богуславская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
15 марта 1999 года Измайловский межмуниципальный суд приговорил Сергея Никонова к 12 годам лишения свободы, Сергея Цыгана - к 10 годам, а Алексея Смирнова - к 9 годам лишения свободы. Смирнова - только за нападение на Могилу и Буланцева. С бейсбольными битами.
* * *
Ни одно издательство, специализирующееся на детективах, такую продукцию печатать бы не стало. Автора бы выгнали, а может, и побили. Ну можно ли так беззастенчиво врать! А судья Ванина осталась верна детству, сказкам верит и по мере сил сама принимает участие в их создании.
Сижу и думаю: на что же рассчитывала судья Ванина, подписывая такой умопомрачительный приговор?
Надо полагать, на то, что ни прокуратура, ни МВД не захочет вникать в обстоятельства, которые соединяют нежными узами фирму "Досуг", в которой трудятся девушки по вызову, старшего оперуполномоченного ОВД "Восточное Измайлово" Саидова и сотрудника 4-го отдела МУРа Киселева. То, что милиция предоставляет "крышу" увеселительным фирмам и зарабатывает на проститутках больше, чем в родном ведомстве, звучит неприятно для слуха. Не хватало еще, чтобы суд принимал участие в дискуссиях на такие деликатные темы! А вот парней, которые таскаются по прокурорам, наказать надо. Они должны знать, что живут в стране, которая не даст в обиду милицию. Даже такую, которая промышляет проститутками.
Лезвие любви
У каждого журналиста есть такой блокнот. Своего рода гербарий, где хранятся утратившие цвет и запах истории, не пригодившиеся впоследствии. Есть такой блокнот и у меня. Но я не хочу, чтобы люди, жизнь которых почти никому не интересна, остались тенями. Все, что с ними произошло, страшней, чем принято описывать в судебных очерках, потому что это тихие люди.
Командировка подошла к концу, и последним героем должен был стать обладатель наиболее внушительной татуировки среди тех, кто отбывает наказание не первое десятилетие. Эту татуировку и её носителя начальство колонии приберегло напоследок неспроста. В те годы "Московский комсомолец" пользовался заслуженной репутацией отважной газеты, и фигурка человека, читающего "МК", оказалась изображена в непосредственной близости от места, которым более всего дорожат мужчины. Большего признания заслуг "Московского комсомольца" мне видеть не довелось. И пока я приходила в себя от воздействия этой живописи, в комнате, отведенной мне для бесед, появился человек.
Как он выглядел?
Никак.
Рост, цвет волос, глаза, голос - все исчезло из памяти почти мгновенно. Глаза у него были карие, но поверить в то, что в них когда-то теплилось подобие света, было немыслимо. Волосы его не поседели, они истаяли, говорил он тихо, как больной ребенок. Рост? Тоже детский. А родом Николай Иванович был из деревни под Курском. И бабка с дедом, и мать с отцом - все родились и умерли в этой деревне, и Николай Иванович даже в мыслях не имел уехать оттуда хоть на короткое время.
По профессии он был плотник, и вся деревня с утра до вечера ходила в нему на поклон по случаю обвалившегося крыльца или покосившегося сарая, поскольку мастер он был хороший, а отказывать не умел.
Совершенно невозможно представить себе Николая Ивановича героем хоть какой-нибудь плохонькой амурной истории, и уже решительно непонятно, как он женился. Однако факт: в двадцать пять лет он неожиданно женился, и ещё более неожиданно оказалось то, что женился он на медсестре Валентине, с которой на полсотни верст в округе не был знаком только усопший.
Рассказывая о ней, Николай Иванович сделал такое непередаваемое движение, из которого могло следовать только одно: она была очень хороша собой, и все такое прочее. На фотографии предстал передо мной могучий оковалок, оковалок был в мелких кудряшках и на голову выше супруга.
- Коль, она же ведь профура гулящая, - твердо произнес Николай Иванович, передавая слова матери, которые оказались последними. Мать сказала, что, если он женится на Валентине, она перестанет с ним разговаривать. Он женился - она замолчала. Умерла она скоропостижно, и так они и не помирились. В дом Николая переехала его теща, и стали они жить вчетвером: он с Валентиной, дочка Люся и теща Антонина Гавриловна, которая так уважала зятя, что вся деревня над ней потешалась. Дочери заколки не купила на пять копеек, а как ни зайдет в сельмаг - Кольке рубашку, или майку, или селедки его любимой - уж чего-нибудь, а непременно купит. Потом купила мотоцикл.
Жизнь Николая Ивановича после женитьбы протекала по раз и навсегда установившемуся порядку. Сперва уходил на работу он, за ним Валентина. Антонина Гавриловна сидела с внучкой, а в конце дня выяснялось, что Валентина исчезла. Ночевать домой она приходила крайне редко и, как правило, по необходимости - переодеться, переобуться или просто выспаться. Гуляла она люто, на глазах у всей деревни, мужа и матери, и только один-единственный человек всякий раз находил её "командировкам" подобие оправдания. Человеком этим был Николай.
Он считал, что такая красавица и умница, как Валентина, просто не может вынести присутствия некрасивого и ограниченного супруга, каким являлся он, Николай Иванович Машков. Он страдал оттого, что уродился таким хлипким, незавидным, не сумел удержать такую раскрасавицу, и в душе полагал, что он - Валентинин крест, который она несет как умеет.
С тещей разговаривать он был не в силах, и на всем белом свете было только одно живое существо, которое все про него знало и понимало. Этим существом была Люся. Сколько всяких коней, собак, санок да качелей сделал он дочке. А про мать никогда они с отцом не заговаривали, потому что чего уж говорить, и так все понятно. Так и жили.
Но наступил день, когда Николай Иванович вдруг что-то понял. Не все и не то, что понимали другие, - что-то свое.
Рассказывая о своем прозрении, он долго подбирал слова, но нужных так и не нашел. Мы сидели с ним в ленинской комнате, нам принесли чай с сушками, человек, назначенный охранять меня, чуть не уснул в коридоре, а мы все сидели. Никто нам не мешал.
Это было не прозрение. Это была вдруг открывшаяся рана, о существовании которой её носитель не подозревал. Ему вдруг стало невмоготу.
Он сказал об этом жене и предупредил, что, если она сегодня уйдет, он сделает что-то ужасное. Она ушла.
Ушла сегодня, потом завтра, и все хохоча и точно зная, что ничего он с этим поделать не сможет.
Самое, может быть, непереносимое, как уж потом понял Николай Иванович, было то, что она, прямо глядя ему в глаза, говорила что-нибудь в таком роде: иду на блины. Или на крестины. В его сознании возможность такого откровенного вранья просто не могла найти себе никакого места.
Он полагал, что вначале она действительно шла на блины или куда там ещё она говорила, а уж потом, по ходу дела, случалось что-то другое. И полагал он так не потому, что был дурак - просто он был не такой, как другие люди. Другие признавали вранье как способ жить, а он - нет. Он никак не мог уразуметь, что женщина, которая сказала ему однажды: "Колька, везде я была, а под венцом не стояла...", женщина, которую он не преследовал, а только провожал глазами, женщина, которой он ничего не обещал, потому что не мог он ничего обещать, - эта женщина вдруг начнет топтать его. Зачем? Вот чего на самом деле он не мог уразуметь.