Книга Голем. Книга 2. Пленник реторты - Руслан Мельников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ехали по западной дороге, основательно уже побитой обозами. Трясло немилосердно. Однако разговорчивый хозяин телеги умудрялся и лошадьми (если две старые клячи, понуро тянувшие повозку, могли претендовать на столь громкое поименование) править, и нескончаемую беседу поддерживать. Точнее, не беседу — монолог. Инквизитор отмалчивался, в разговор не вступал и сосредоточенно думал о чем-то своем, простому мирянину неведомом и недоступном.
До тех пор пока…
— …этого проклятого гейнского пфальцграфа! — закончил очередную гневную тираду кожевник.
Доселе безучастный ко всему церковник вдруг встрепенулся.
— Как ты сказал?! — негромко, но угрожающе донеслось из-за складок застегнутого капюшона.
То были первые слова, произнесенные за долгое время совместной поездки. И слова эти не сулили ничего хорошего.
Нидербуржец повернулся к попутчику, судорожно припоминая, не оскорбил ли он ненароком в своих несдержанных речах истинную Веру, всевеликого Господа, святую матерь Церковь или не менее святую Инквизицию, разоблачающую и карающую именем Его и Ее. Но нет, ничего непозволительного вслух, вроде бы, произнесено не было.
— Что ты сказал? — тем не менее наседал инквизитор.
— Помилуйте, что с вами, святой отец?!
— За что ты проклинаешь Дипольда Гейнского? — в очередной раз вопросил клирик.
Таким тоном спросил, что…
«Точно — каратель! — пронеслось в голове кожевника. — И не из рядовых притом!»
Только с какой стати Святая Инквизиция, никогда допрежь не имевшая касательства к мирским делам, вдруг вступается за гейнца? Всем ведь известно: при отцах-инквизиторах хоть императора брани в хвост и в гриву, только Господа и Церковь не трожь.
— За что? — вновь донеслось из-под капюшона. — Проклинаешь за что?
— Ну, я ведь это… Не я же вовсе проклинаю, святой отец… Его… того… вообще… В Нидербурге так говорят… — сбивчиво забормотал горожанин.
— Кто?! — не вопрос прямо, а рык звериный!
— Что «кто», святой отец? — захлопал глазами вконец перетрусивший нидербуржец.
— Кто говорит, спрашиваю?! — теперь голос из-под черного куколя звучал тише, но от голоса того явственно веяло холодком инквизиторских подземелий.
— Так все ж говорят… — оправдываясь, зачастил кожевник. — И на рынке, и у городских ворот, и в церкви…
Нидербуржец запнулся, испуганно косясь на спутника. Уточнил поспешно:
— Ну, то есть не в самой церкви, конечно, не добродетельнейшие и благочестивейшие святые отцы говорят, а прихожане… когда на службу собираются…
И — умолк, вжав голову в плечи.
— Не любят, значит, в Нидербурге курфюрстова сына?.. — после долгой паузы процедил странный инквизитор.
И не понять — то ли спрашивает, то ли нет.
— Ну да… — все же прозвучал осторожный ответ. — Не очень. Рады его светлости в нашем городе теперь точно не будут.
— Отчего же так?
— Святой отец, я могу сказать лишь то, что слышал от других, — на всякий случай постарался обезопасить себя от инквизиторского гнева хозяин повозки. — Но сам-то я…
— Говори, — нетерпеливо тряхнул капюшоном церковник. — Что люди говорят — то и говори. В чем обвиняют пфальцграфа? За что поносят?
Последние слова, как показалось нидербуржцу, прозвучали сдержанно и спокойно. Похоже, клирик, невесть чем обозленный, все же взял себя в руки. Вздохнув с облегчением, кожевник вновь повернулся к лошадям.
— Ну… за что… — помялся горожанин и наконец решился: — За то, что ворвался в город наскоком, аки разбойник. За то, что обезглавил старейшего члена городского совета. За то, что силой и страхом взял, что хотел. За то, что увел из Нидербурга почти весь гарнизон. За то, что оставил город без бомбард. За то, что выгреб подчистую арсеналы, закрома и городскую казну в придачу.
— Что еще? — холодно и бесстрастно, как и подобает святым отцам, доискивающимся истины, спросил инквизитор.
Видимо, буря улеглась. Так посчитал нидербуржец. И кожевника понесло…
— Еще говорят, что лиходей он, каких поискать. Что взбалмошный и неумный этот курфюрстов сынок, коему все сходит с рук. Что военачальник из пфальцграфа никудышный, коли повел гейнец в Верхние Земли великое войско и сгинул бесследно со всей своей ратью, открыв дорожку оберландцам.
— Еще? — потребовал церковник.
Если бы нидербуржец не держал в тот момент вожжи и не смотрел во все глаза на колдобистую дорогу, где нынче немудрено потерять колесо, то непременно заметил бы несвойственный инквизиторам жест. Правая рука попутчика, будто бы по старой привычке, потянулась к левому бедру. Святой отец словно намеревался вырвать из несуществующих ножен несуществующий меч. А ведь каждому известно: окольчуженные каратели инквизиции никакого иного оружия, кроме удавок и свинцовых кистеней, не признают и не носят. Не положено, потому как, божьим людям проливать человеческую кровь. Даже греховную кровь еретиков.
— Ну что еще, святой отец… Говорят, что оберландский маркграф и гейнский пфальцграф — одного поля ягоды, что друг друга стоят и что оба одинаково повинны в бедах, которые обрушились нынче на Нидербург. Оно ведь как вышло: не отправился бы Дипольд в свой поход, не разворошил бы змеиного гнезда, так, глядишь, и войска Чернокнижника не объявились бы в наших краях. А коли неймется гейнцу этому сложить в горах Оберландмарки свою и чужие головы, так хоть бы не лишал город возможности обороняться. Ан нет, обезоружил Нидербург — и выкручивайся теперь, как хочешь. Из-за пфальцграфа нам остается либо бежать, либо надеяться на милость Альфреда Оберландского.
Кожевник умолк было, но тут же добавил:
— Ну и молиться, конечно, денно и нощно.
— Людям свойственно искать на стороне виновных в своих несчастьях, сын мой, — глухо произнес инквизитор. — Но великий грех винить того, кто искренне жаждал принести вам избавление от вечного страха перед Оберландмаркой и намеревался предать огню и мечу богопротивное логово чернокнижия…
Наставление карателя прозвучало зловеще и пугающе. Нидербуржец, позабыв о лошадях и разбитой дороге, вновь повернулся к спутнику.
— Но святой отец! Я ведь вовсе не виню… я всего лишь…
— И повторять греховные речи других — тоже грех, — неумолимо отрезал голос из-под черного куколя.
А правая рука клирика, приподняв полу плаща, вынимает из-за сапожного голенища острый, чуть изогнутый нож. Совсем не инквизиторское оружие. Скорее уж — разбойничье.
«Господи, помилуй!» — проносится в голове кожевника.
А левая рука расстегивает и сбрасывает с головы капюшон.
И вовсе не мерзкая харя лиходея-висельника с большого тракта смотрит на оцепеневшего нидербуржца, а благородное лицо с тонкими поджатыми губами и чистыми голубыми глазами. Горящими ненавистью… Нет, чем-то большим, нежели обычная человеческая ненависть.