Книга У подножия необъятного мира - Владимир Шапко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странный – как удав, толстый и тонкий – сидел человек. В местной газете, в миру, сказать так, был он постоянным заместителем всех, меняющихся как перчатки, главных редакторов. Подпольным был пьяницей. С прозвищем совершенно невероятным – Берегите Папу. (На пятидесятилетии Миши-музыканта, которое неожиданно для самого юбиляра отмечалось с большой помпой в драмтеатре, он, упорный заместитель главных редакторов, как представитель печати, будучи в некотором подпитии, вышел на сцену и, поворачиваясь к столу, где, зажатый президиумом, сидел сам потупившийся юбиляр и его сын – празднично сияющий Яша, показывая на них, с какой-то мучительной, немой выпальцовкой пытался донести что-то напряжённо улыбающемуся залу. Давясь слезами, сумел выговорить только два слова: «Берегите… папу!» – и под бурные аплодисменты и смех пошёл со сцены, на ходу выдёргивая длинный полосатый носовой платок, забыв даже адрес вручить юбиляру…) Здесь же, в зале ресторана, застигнутый врасплох этой… этой – как женщина Алевтина – обнажённой трубой, он даже маститость свою не успел спустить куда (под стол хотя бы, что ли) – обмачивал её откровенно слезами. «О, Алевтина! Скорей! Я – плачу!»
Через два столика, очень независимо, торчала его Алевтина. Алевтина Суковаткина. Любовница. Как и водка – «подпольная». Отстраняла голову от поющей трубы. Как лошадь от торбы с гнилым овсом. Не хотела даже запаха её тлетворного, западного слышать. И только сильно вспотела и покрылась красными пятнами.
Плавала напротив неё голова друга. Организованная и субсидированная в ресторан Берегите Папу. Голова Вени Глушенкова. Примечательная голова. Рыже-кучерявая голова поэта. Валяющаяся частенько под ногами назойливым самородком. Сейчас от симфонического боя водки с шампанским – небольшое северное сияние воссоздающая.
А труба всё пела, всё вела к чему-то далёкому, чистому, невозвратимому…
Кувшинкина. Начальница ОРСа речного пароходства. Как цыганка в килограммах золота и серебра. Беззубая старуха уже. В тяжёлой задумчивости вдруг вывалила в гарнир вставную золотую челюсть. У молодого паразита-любовника заубегали глаза. Он привстал даже со стула, готовый… раствориться от возмущения! «Сиди!» – дремуче глянула на него любимая. И тот опал на стул, как пух.
Ещё один. Жуткий врач психиатрички Нелькин. Сидел. Слушал. Эту идиотскую трубу. Вдруг резко качнулся на стуле, чуть не упал, но был подхвачен собутыльниками.
Так и уплывали они печально в светлую даль свою невозвратимую вместе с щемяще-грустной, вспоминающей трубой. И лишь Градов, толстокожий носороговый Градов не обращал ни малейшего внимания ни на льющуюся с эстрады грусть, ни на затонувшие в ней столики. Великодушно разрешал угощать себя молодому, восторженно начинающему актёру, прибывшему в театр по распределению вот только день-два назад. Привычной сноровкой Градов забрасывал рюмки, тыкал вилку в селёдку. Между делом делился с этим э… э… юношей богатейшим своим опытом прославленного артиста. Тут же два других обтрёпанных собрата по искусству нервно похихикивали; казалось, даже столик запахнули жадненьким, пускающим слюнки интересом. Градов докладывал. Мрачно: «Этакая французистая стервочка. Раздел в первый раз: грудей – и в помине. Чисто. Гладко. Зад плоский. Шершавый. Как наждак. Шырша ляфа! Тьфу!» За столиком трое откинулись, затопали, заржали стоялыми жеребцами.
Труба в недоумении смолкла.
И все сразу пошли напяливать прежние, наглые рожи. «Хватит тянуть кота! “Мишку” давай! “Мишку, где его улыбку”! Мать его за перетак!»
Музыканты – самодовольные розовые алкоголики оркестра – не торопясь продули трубы, сдёрнули на место трубача и только тогда вдарили заказ.
Из-за столиков густо выбегали кавалеры. Фукая штанинами назад, как сажей, начали гонять покорно отступающих дам по залу. Копились перед сценой, с самозабвением толклись. Музыканты же вдруг побросали трубы. И, подпуская этакого западного жару, выскочив из подполья с одним пустым барабаном в активе, под его нарастающий грохот заорали:
Снова трубы подхватывали. Гвоздили синкопами вверх и по бегающим головам.
Сначала в сознание вошёл запах. Замер вежливо. Непонятный. Какая-то смесь карболки с клеёнкой. Потом набрякшие веки с усилием разлепились, заморгали, и в испуганном зрачке, отражаясь, заметалась тусклая лампочка, пойманная под потолком в проволочный мешочек. Задвигался и будто начал вползать в верхний край стены крашеный потолок; всё неустойчиво елозило, как под одеялом шевелилось…
Восторженно начинающий актёр резко сел, протирая глаза: где он? Напротив, у стены, под простынями лежали люди. Как дрова: один к одному, жёлтые пятки – наружу… «Покойники! Морг! – жутью обметало волосы у актёра. – Но… но почему не на цинке лежат? Не на цинке? Ведь на цинке должны? На цинке? Почему на клеёнке? Лежат? Ведь должны… Ма-а-а-а-а-а-а!» – уже ничего не соображая, заблеял несчастный. И разом оборвал. Разинув рот, смотрел, как две не мытые лет пять «подошвы» потянулись тупыми пальцами вперёд – и сладостно зашкрябались одна о другую. («Э-э-э-э-э-э, ма-а-а-а-а-а-а!») «Покойник» зашевелился, резко перекинул себя набок и утянул подошвы. Под простыню… Рядом голая тощая рука вдруг выкинулась вверх, погрозила кому-то кулаком – и стонуще пала обратно… Ещё один – разбросанный и будто весь пережёванный простынями… «Господи, да где же я?! Неужели, неужели в тюрьме?! Это же камера. Настоящая камера! И дверь, и глазок! И… и параша. Вон! В углу!.. И я… я – в этой камере… В тюрьме! Господи!!»
Несчастный опрокинулся обратно на клеёнку. Лежал и словно размывал слезами лампочку в проволочной мошонке: что он натворил? За что?! Лампочка подёргивалась, вытягивалась с потолка. И вытянулась во что-то длинное, явно мужское. Раскачивалась. На лысом конце жутко начало на рож даться личико бухгалтера Фетисова. Пережёвывалось оно – резиновое, ещё слепое, сердитое – означилось окончательно – и как и позавчера в бухгалтерии театра, начало опять ехидно вещать: «Посмотрим, посмотрим, молодой человек, чему вас учили. Как взлетите – и где сядете. Посмотрим. А пока распишитесь-ка вот здесь. Посмотрим. Так!» И Фетисов точно выхватил не просто ведомость с росписью о получении аванса, а компрометацию – злейшую, долгожданную. Обнюхал её жадно. И – полностью удовлетворённый – в стол запустил. «Всё, мол-лодой чел-ловек!» И на спинку стула откинулся. И костяшками пальцев по столу застучал: хи-хи-хи-хи, мол-ло-дой чел-ловек!.. «Господи!» – задавил и тут же утопил в слезах проклятого Фетисова начинающий актёр. Колени взвёл к груди. Повалился на бок. Голову охватил. «Гос-по-ди-и!»
На этих же нарах рядом лежит Гранатобой. Пластом лежит. Тоже стонет. В полузабытьи всё время грезит о громадной пивной кружке. В низком тёмном окошке забегаловки она. Эта кружка. Он, Гранатобой, на знойной улке стоит, а она, кружка, из прохладного темна призывно скалится. И в ней пенится, ярится пиво. Вот она – кружка пивная! И в ней – океан ярого пива! Гранатобой шамкает палящим ртом, со стоном на бок поджимается. Опять кружки. Уже две. Рядом. Позванивают, нетерпеливо зудятся друг о дружку. И целых два пивных качка гонят в них пиво… У-у-у-х-х!..