Книга В будущем году - в Иерусалиме - Андре Камински
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О небо, не дай свершиться такому злу!
От безысходности и отчаяния Яна потеряла голову. Она бросилась бежать в никуда.
Но все то, что произошло дальше, невероятно и непостижимо. Абсолютно. Тем не менее именно так все и было на самом деле.
Она прибежала на задний двор, со всех сторон огороженный палисадом. Здесь девушка оказалась в ловушке, избежать судьбы шансов не было. Ни малейшего укрытия кругом. Единственное сливовое дерево неприкаянно возвышалось над землей сучковатым стволом и совершенно голыми ветками.
Не видя лучшего прибежища, она неимоверными усилиями стала взбираться на дерево. Она карабкалась вверх, сколько могла, затем мертвой хваткой вцепилась в ветку, будто внизу под ней бушевал все на своем пути смывающий поток, готовый немедленно поглотить ее.
Внезапно распахнулись ведущие в задний двор ворота. В их проеме, тяжело дыша, стоял старый Вертхаймер. Зеленый от ярости, как ядовитая плесень, он был не в силах выдавить из себя сколько-нибудь вразумительной фразы.
— Яна, ты режешь меня без ножа. Ты меня позоришь. Я достану тебя из могилы, Яна! Желчь моя разольется, если ты сейчас же не слезешь, Яна.
— И пусть она у тебя разольется. Я не хочу жить!
Аарон Вертхаймер растрепал свои скудные волосы и завизжал как резаный:
— Придворный фотограф Людвига Второго Баварского приехал из самого Мюнхена! Это три раза так далеко, как от нас до Бердичева! А ты сидишь на дереве — босая, посреди зимы — и отмораживаешь себе ноги! Я этого не вынесу, Яна!
— Пусть они у меня отмерзнут. Мне все равно.
При этих словах кожевенных дел подмастерье окончательно вышел из себя и стал причитать во весь голос:
— Из Мюнхена приехал он, специально ради тебя, а ты — ты!.. Родного отца выставляешь как последнего шмока, паршивого работягу с красными руками, потому что он, твой отец, не адвокат, а кусок коровьего дерьма и вынужден вкалывать от зари до зари, покуда эта неблагодарная барышня на роялях играет да умные книжки по-латыни почитывает. Ой, меня сейчас хватит удар!
— Пусть он тебя хватит, я с места не сдвинусь!
Это был уже перебор. Старик помчался в дом и тотчас вернулся с топором в руках. Бранясь и хрипя, принялся он отчаянно рубить ствол. Он полагал, что тяжелое дерево рухнет наконец вместе с его неблагодарной дочерью и погребет его, старика, под своей тяжестью.
В самый разгар не на шутку разыгравшейся драмы во дворе — совсем как в доброй сказке — появился милый карлик. Он подошел к месту экзекуции, намереваясь, кажется, сейчас же направить событие в совсем иное русло.
Это был сам придворный фотограф. Он буквально бросился к лютующему папаше и велел немедленно прекратить это безобразие.
— Безумие, господин Вертхаймер, не есть аргумент. Так вы ничего не добьетесь.
Этого кожевенник никак не ожидал. Он был до такой степени ошеломлен, что тотчас выронил топор и только стер со лба струи пота.
Лео Розенбах достал из кармана семь серебряных рожков и ловко сложил из них что-то наподобие музыкального инструмента. Затем, сложив губы эдаким чувственным хоботком, он приложил их к мундштуку. Полилась мелодия — грустная и удивительно нежная. Волнующее душу Affettuoso, необычное и даже немного пугающее.
— Боже, какая прелесть! — воскликнула девушка, забыв обо всем на свете. — Чья эта музыка?
Карлик прервал игру, медленно поднял голову и, впервые увидев воочию принцессу своей мечты, шепнул — на этот раз себе самому — ту же фразу, что и тогда, Симхе Пильнику: «Эта и никто кроме!»
Восседающая босой среди голых веток, она была в сотни раз прелестней, чем на том портрете, двенадцатым по счету брошенном на стол старым сводником под занавес заочных смотрин. Еще не совсем погасшая ярость в ее глазах лишь прибавляла ей прелести. Черные волосы девушки клубились вокруг ее божественной шеи, клубком разъяренных змей извивались на обнаженных плечах. И лишь в потаенных уголках ее прелестных губ короткой молнией промелькнула едва заметная улыбка.
Лео Розенбах ответил с кротостью, не знакомой ему дотоле и не испытываемой им уже никогда более:
— Эта мелодия — ничья. Она упала с неба каплей росы. Впрочем, — продолжал он, — я — ваш жених, мадемуазель, и я принес вам подарок.
— Что еще за подарок?
— Спуститесь вниз, мадемуазель Вертхаймер, иначе я не смогу вручить его вам.
Чудо свершилось. Единственное чудо в жизни моего деда. Яна слезла с дерева и в королевской позе предстала перед влюбленным «микроорганизмом».
— Вы заявили, что являетесь моим женихом. Это, право, странно! Что-то я не припомню, чтобы была влюблена.
Лео пропустил эту фразу мимо ушей, достал из камзола черный футляр и раскрыл его. Внутри лежало жемчужное ожерелье необыкновенной красоты.
Девушка не верила своим глазам. Осторожно, самыми кончиками пальцев, коснулась она колье. Убедившись, что все это явь, она достала божественное украшение из футляра и приложила к своей белоснежной шее.
Старый Вертхаймер наблюдал эту сцену со стороны и ровным счетом ничего не понимал.
— Яна, ты что — совсем мишугенэ? — воскликнул он.
— Да, — коротко ответила дочь.
— И что дальше? — только и нашелся вконец ошалевший отец.
— Я выйду за него замуж.
— Он тебе нравится? — спросил старик, начиная приходить в себя.
— Нет, — ответила она спокойно, — не нравится, но замуж за него я пойду.
Свадьба была пресной, как, впрочем, большинство свадеб вообще. Эта была особенно пресной, потому как Вертхаймеры принадлежали к либералам: ни богу свечка ни черту кочерга… Между двумя ипостасями этими они располагались где-то посредине. То есть по большому счету — нигде. Можно, конечно, считать себя свободным от предрассудков, однако счастливее от этого не становишься… Лео Розенбах был из той же когорты. Что иврит, что идиш оставались для него непостижимой тайной за семью печатями. Да и по-немецки он говорил с нарочитым баварским акцентом. Отставной придворный фотограф обильно орошал себя parfum français и был не прочь щегольнуть в костюмчике английского покроя. Твердости характера не было в нем ни на грош. Вращался он в кругу себе подобных. Сотоварищи его, эти воинствующие всезнайки, причисляют себя к подвижникам точных наук и с пеной у рта судачат о вещах, абсолютно для них непостижимых. Будучи невеждами — что в физике, что в биологии, случайно сохранив в памяти несколько простейших формул, — они считают себя способными и готовыми постичь всю глубинную суть мироздания.
«Чудес на свете не бывает, — со знанием дела посмеиваются они, — все объяснимо, нужно лишь суметь объяснить». Но всякий раз, когда происходит нечто за пределами их ограниченного понимания, они притихают, забавно покачивают головами и демонстрируют при этом полнейшее свое невежество. Какая-нибудь дурацкая бессмыслица доводит их до параноического неистовства, они готовы разорвать на себе рубашку, а заодно и всех, кто не приемлет радикальности их суждений.