Книга Случайному гостю - Алексей Гедеонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стемнело. Ноги вымокли вновь. В самопальной холщовой сумке, на которой уже не поймёшь, кто Алла, а кто Миша, мечутся: кило риса, пакет чернослива, десяток плавленных сырков, пачка маргарина и баночка горчицы. Всё, что удалось «достать».
В арке дома перед стеклянной дверью в подъезд мигает свет, лампочка гудит, нервически вспыхивает и гаснет время от времени. Стоит мне подойти ближе, со страшным треском взрывается. Тянет дымом, под ногами тоненько похрустывают осколки — парадное утопает в темноте.
«Как всегда, — думаю я, топоча по гулкой деревянной лестнице все выше и выше на третий этаж. — Эти лампочки — ненадёжное дело».
Окна проецируют на давно белёные подбрюшья пролетов колышущиеся чёрные силуэты ветвей. Словно в веницейском гаданье, можно разглядеть в них — меч, колесо, крест. Возле двери, ведущей на галерейку, игра света в пыльных стёклах показывает странное кино: на мгновение мне кажется, что на площадке кто-то стоит — высокий, худой, чуть сутулый; напоминает птицу, но со странной острой мордой небольшого хищника — крысы. Внизу хлопает дверь, и мираж рассеивается.
Я выхожу с лестничной площадки на балкон-террасу — темноту гонят прочь яркие заплатки света из окон нашего этажа, жёлтый отсвет путается в вечнозелёных лапах — по всему балкону расставлены затянутые в верёвочные корсеты смереки, сосны, ёлки. Через окно нашей кухни я вижу бабушку, сидящую за столом, дальше входная дверь и два тёмных окна — остальные комнаты квартиры.
Дома тепло, кутерьма рождественских запахов: можжевельник, ягоды, корица, сушеные яблоки, тушеные овощи, мандарины, хвоя. Я притворяю за собой дверь. Тихо.
Адвент — фиолетовые вечера запретов. Чем ближе Рождество, чем раньше наваливается тьма — тем строже: лучше не шить, лучше не праздновать, лучше не есть мяса до первой звезды. Из противоречия я мрачно натолкался пирожками в кофейне напротив Главпочты. И после двух чашек какао там же постный день перестал казаться скучным.
Адвент — ожидание. Иногда встречи, даже и внезапной. Нам следует быть готовым к встречам. К Гостям, на которых лица нет в прямом смысле слова, а вместо подарков сплошные «нельзя». Нельзя смеяться, подумают, что над ними — начнут мстить. Нельзя громко говорить — они рассердятся. Нельзя яркий свет — это их нервирует и они портят электрику. На обычный стул сначала необходимо слегка дунуть и извиниться, на стуле может сидеть кто нибудь из них и, плюхаясь «по-рогульски», их можно и придавить.
— Они кто? — время от времени с иронией интересуюсь я. Бабушка всегда дипломатично уходит от ответов.
— Они и они — разве не видишь?
В другой раз: «Они… Иди, принеси пакет с зелёным кофе, он там, на шкафу». На шкафу всегда столько интересного, кроме пыли, что попав туда, забываешь и про них, и про окружающий мир.
Если честно, мне они без интереса — я родился в субботу, я могу видеть призраков, и нередко вижу их — без всяких камней с дырочками или муки под ковром. У нас это семейное. Дар… В такую же субботу, только очень-очень давно, родилась бабушка.
По полу гуляет сквознячок — окно в бабушкиной комнате открыто настежь, горшки с цветами составлены на пол. Створки распахнуты для них. Влетает только снег.
Все это говорится и делается с таким видом, будто в другие дни они не приходят, а я или бабушка не встречаемся с ними повсюду. Иногда я думаю — может, в Сочельник бабушка рассчитывает увидеть кого-то особого…
Адвент — новая радость грядет.
В квартире, несмотря на открытое окно, тепло, тихо и темно, из кухни доносится журчание телевизора.
— Ты дошёл? По темноте… — бабушка пресекает попытку прямо из передней улизнуть к книжке. Плакали мои «Крестоносцы».
Адвент — каждая пара рук на счету — кошачьи и другие лапы не рассматриваются.
— Прощался с солнцем в «Светлячке», очередь всегда праздник, жаль уходить было. Взял сырки. Вы ждёте кого-то ещё?
Я торжественно вношу в огромную тёплую кухню «трофеи». Дом наш построили в 1864 году, тогда никто не предполагал никаких девяти метров на человека, разве что в склепе…
Абажур, слегка покачиваясь, очерчивает спасательный круг света над столом и рассеивает сумерки вдоль стен, делая кухню неприступной для печалей и холода.
У дальней стены в углу мойка из двух раковин, медные краны без смесителя. Рядом с ней разделочный стол с мраморной доской, дальше газовая плита с кастрюлями. Стена и углы над ними выложены кафельными плитками со сколами. Всё традиционно — белое с синим: капитаны, корабли, матросы уплывают на смешных корабликах, девушки в капорах машут им платочками. Над ними синие черточки — облака и чайки. Сверху окантовка — керамические маргаритки и календула, цветы не увяли, но поблекли.
У стены, по левую руку — сложносочинённый буфет «Мама Австрия» — тёмного дерева, с резьбой и остатками немудрящей росписи на нижних створках, в верхних дверцах еще уцелели матовые стекла с характерными завитками, поверхность тумбы — мраморная доска, такая же, как на разделочном столе. Левее буфета — «пенал»: высокий, узкий, запертый сплошной тёмной дверью; что там, внутри достоверно не известно, она наглухо закрывается на три замка, а ключи бабушка постоянно носит с собой.
В секретном ящике этого сооружения, я почти уверен, можно найти несколько потрёпанный, но все ещё крепкий томик какого-нибудь Гофмансталя — оставленный, но не забытый, а углублясь в недра «Мамы Австрии», как мне иногда кажется, можно угодить гораздо дальше, чем рассчитываешь попасть.
Дальше — небольшая тахта, крытая чёрно-белым в мелкую клетку пледом, над ней бра, обречённо теряющее одну подвеску за другой уже три четверти столетия.
Стену над тахтой украшает банальный гобелен с запрудой. Там всадник, мельница, река, луна, деревья, облака, — в общем, весь комплект. Дева в белом на мостике искусана жестокосердной молью.
Дальше — дверь в бабушкину комнату, напротив тахты — окно на галерейку. Рядом с ним холодильник и безыскусный комодец, на котором стоит старенькая чёрно-белая «Весна» — из неё по кухне разливается Легран, внося с собой равнодушие туманов Атлантики, отчаяние всегда торопящихся дождей над припортовыми улицами и маленьким вокзалом с нетерпеливыми паровозиками — крутят «Шербурские зонтики».
По правую руку от плиты и мойки — обложенная тёмно-зелёными с искрой кафелинками бывшая печка-плита, сильно усечённая в объёме, но функции сохранившая. Дальше, чуть отстоящий от стены, застеленный серой скатертью — стол, нет не так — СТОЛ.
Фамильную твердыню из душистого вишневого дерева бури столетия поколебать не смогли, людям удалось больше — местами оцарапали, порезали и прижгли: спиртовкой, чайником, плойками, раз пять — утюгом. Тёмный, большой, основательный, обточенный временем, словно камень в полосе прибоя, благоухающий спелыми вишнями даже в самую холодную пору года, «дер тыш» появился на свет где-то в недрах легкомысленной Дунайской империи в те времена, когда на обоих берегах Лейты надеялись на традиции и верили в устои. Ведь войны в прошлом. Нынче мир, нынче дом, цысар мудр и вечен — сияние золотого вчера и спокойствие прекрасного сегодня. Нынче вечером за стол — большой, дорогой, удобный: альфа и омега жилища. За ним ели, читали, писали, играли, курили, ставили на него цветы, раскладывали пасьянсы и так далее, каждому и для каждого случая находился уголок за ним и около. Всегда вне времени. Гавань, пристанище, куда рано или поздно вернется каждый ушедший, каким бы усталым и обессилевшим он не был, как бы трудна и тяжела не оказалась дорога, окончившаяся в кругу абажура.