Книга Бабочка и василиск - Юлий Буркин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она любила одевать его рубашки, и тогда ее грудь казалась маленькой, а ноги – такими длинными и такими пронзительно стройными, что чай успевал окончательно остыть, а яичница напрочь засохнуть.
Именно сознание приближающейся тьмы и делало бессмысленными какие-либо угрызения совести, оставляя ему чистый свет. Говорить они могли о чем угодно, только не о его болезни. Но мысль о ней всегда жила рядом.
Ему особенно нравилось, когда она снова и снова делилась своими ощущениями и мыслями их первого дня, первого вечера и первой ночи. Ему было интересно узнать каким неприятным, даже надменным и все-таки притягательным нашла она его. Он не спрашивал ее ни о чем, довольствуясь тем, что она решала рассказать сама. Зато она расспрашивала его много и подробно. И даже не пыталась скрыть, что интерес этот в большой степени – профессиональный. Интерес врача ко всему, что касается больного. Он прощал ей это хотя бы потому, что несколько раз именно ей приходилось возиться с ним во время приступов. Хотя его и подмывало поинтересоваться, не заносит ли она информацию о нем в историю болезни. Но он не решался этого сделать, страшась получить утвердительный ответ.
Да, сначала он был даже благодарен своему недругу за свободу и за встречу. Но день ото дня все рельефнее проступала скорбь скорого вынужденного расставания. Раньше оно не страшило его. Жаль было Витальку, но к мысли, что когда-нибудь самого его не будет, а сын останется, он привык уже давно; ему не жаль было покидать Любимое Дело, потому что работу свою он не любил; ему не жаль было решительно ничего, пока он не узнал Майю.
… Мы сидели возле окна и одновременно курили, пили кофе и играли в ямб, когда Майка вдруг сообщила индифферентным тоном:
– Между прочим, я тебя люблю.
– Да сколько же можно! – возмутился я, – ты мне это уже раз пятьдесят говорила! – цифра была реальной, плюс-минус два.
– Я тебя люблю, – повторила Майка, затянувшись, и слезинка упала прямо в кофе.
И я не выдержал. Я сказал:
– Ладно, завтра пойдем к Грибову.
Она шмыгнула носом и посмотрела на меня признательно и, как мне показалось, слегка торжествующе.
Оригинальным Кривоногов не был и оригинальность не любил. Он, конечно, понимал, что оригинальность и ненормальность – не одно и то же. Но четкой границы не чувствовал. А потому предпочитал обходиться без оригинальности. Кривоногов уважал четкость. В большой степени неприязнь к оригинальности была связана и с тем, что по долгу службы ему постоянно приходилось иметь дело с необычными людьми и необычными событиями. Оригинальность интересовала его болезненно: он искал ее, чтобы пресечь.
Утром, проходя по своему участку, во дворе винно-водочного магазина он обнаружил спящую на скамейке-диванчике неопрятную, окончательно опустившуюся собаку, здоровенного ньюфаундленда. Ничуть не убоявшись размеров пса, он подошел к скамейке и ткнул кулаком в черный медвежий бок. Собака лениво шевельнула хвостом.
– Эй, – сказал Кривоногов, – чего разлеглась?
Собака подняла голову и тяжело с присвистом вздохнула. Кривоногов явственно почувствовал острую смесь чесночного запаха и перегара. «Сука, – подумал Кривоногов. – Или кобель».
– Вставай, – сказал он, – подъем.
Собака встала, осторожно, лапа за лапой спустилась со скамейки и, понурившись, села возле Кривоногова.
– Чего расселась? Пошли.
Собака послушно поднялась и вразвалочку двинулась чуть поодаль.
Капитан Селевич, непосредственный начальник Кривоногова, увидев в кабинете мохнатую, облепленную репьем собаку, удивился не особенно. Он доверял Кривоногову, хотя врожденное чувство субординации иной раз и вынуждало его вносить в речь с подчиненными чуть пренебрежительные нотки:
– Потерялся? – кивнул он на пса, развалившегося у зарешеченного окна.
– Леший ее разберет, – неопределенно ответил Кривоногов. – Пьяная она.
– Чего говоришь-то?.. – поднял брови капитан.
– А вы, товарищ капитан, сюда подойдите, во-во, и наклонитесь. Ну-ка, дыхни, – сказал он собаке.
– Х-хы, – послушалась та.
– Чуете?
– Вот же скотина, – поморщился Селевич, – вроде породы благородной, а туда же.
– Да это всегда так, – проявляя классовое сознание, сказал Кривоногов, достал папиросу и закурил.
– Что с ней делать-то? – вслух подумал Селевич и обернулся к Кривоногову. – Где ж тебя угораздило суку эту подцепит?
– А может она – кобель?
– Хрен редьки не слаще. Откуда она?
– Возле штучного кемарила.
– Факт антиобщественного поведения налицо. Может, штрафануть ее?
– Чего с нее возьмешь-то? Разве что с хозяина?
– Эй, – обратился Селевич к собаке, – хозяин у тебя есть?
Собака легла, вытянув подбородок на лапы.
– Вообще-то, хозяин-то здесь при чем? – философски заметил Кривоногов. – Не хозяин пил. Сама.
– Эй, ты, – наклонился Селевич над собакой, – штраф будешь платить?
Собака высунула язык и часто задышала.
– Стерва! – выругался в сердцах Кривоногов.
– Чего с ней цацкаться, давай в трезвяк ее, там разберутся!
– Не примут, – сказал более опытный в таких делах Кривоногов.
– Ты, пёс! – напористо сказал Селевич, – ты у нас допрыгаешься! На работу бумагу пошлем…
– Какая у нее работа, – попытался перебить начальника Кривоногов, но тот, не обращая внимания, закончил: – … вылетишь, как миленькая, сейчас с этим строго!
Собака икнула и закрыла глаза.
– Ну, сволочь, ты гляди-ка! – возмущенно и в то же время восторженно ударил себя ладонями по ляжкам Кривоногов. – Да мы ж тебя, мы ж тебя… посадим тебя! Через пятнадцать суток по-другому запоешь.
– Куда ты ее посадишь? – раздраженно перебил его остывающий уже начальник. С минуту они помолчали, затем, неприязненно покосившись на подчиненного, Селевич тихо сказал:
– Знаешь что, Кривоногов, гони-ка ты ее отсюда.
Кривоногов затушил папиросу о нижнюю плоскость подоконника, подошел вплотную к собаке и с нескрываемым сожалением несильно пихнул ее ногой. – «Пшел!»
Собака нехотя поднялась и поплелась к двери кабинета.
Выйдя из здания милиции, она зажмурилась от яркого весеннего дня, встряхнулась и прямо тут же перед дверью улеглась на мостовую. Затем она посмотрела вперед себя не по-собачьи мутными глазами, зевнула, обнажив почерневшие от никотина зубы, и проворчала:
– Похмелиться бы.
* * *
… Виталька притащил домой мохнатую полосатую гусеницу и показал ее матери: