Книга Петербургские повести - Роман Сенчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она отпустила штору, та с тяжелым шелестом, почти со скрипом распрямилась, заслонила окно… Пробрела по комнате, трудно передвигая непослушные, одеревенелые ноги… Вот как-то в детстве пробовала ходить на ходулях. Смеялась, падала, запиналась. Бросила в конце концов ходули и побежала по траве, подпрыгивая, срывая цветочки, ничего не боясь… Дыхание опять потерялось, комок боли подскочил к горлу. Елена Юрьевна накапала корвалола, разбавила водой. Жадно выпила.
Долго и тщательно она собиралась. Куталась в старые, пропахшие лекарством одежды. Кое-как сумела сунуть ноги в высокие серые валенки, стянутые потрескавшимися галошами. Галоши так давно сидели на валенках, что, казалось, прикипели к ним; года три назад Елена Юрьевна пыталась их снять, чтоб просушить обувь, – не получилось.
Выйти одной, без помощи, на улицу было рискованно, она боялась, что оступится на темной лестнице, поскользнется, упадет, а подняться самой вряд ли получится. Но что-то толкало ее из квартиры, непреодолимо хотелось почувствовать снег, увидеть широкую панораму города, отсвет огней в холодной, вечно беспокойной Неве… С ранней осени она не покидала квартиру; тогда вместе с Натальей ходила оформлять документы на прописку племянницы. И в те дни совсем не обращала внимания на город, некогда было постоять, осмотреться, торопилась дойти от одного порога до другого… Теперь же, сейчас, город позвал ее. «Может быть, этой ночью… все… и так и не… и не попрощаюсь», – рвано, как дышала, думала, одеваясь, старуха.
Осторожно, щупая каждую ступеньку крепкой, старинной тростью, с которой, наверно, в молодости прогуливался по проспектам отец, Елена Юрьевна спускалась по лестнице. Правая рука ползла по отполированной тысячами ладоней полоске спасительных перил. В грязных окнах парадного – слабый, разреженный свет других освещенных окон, выходящих во двор… Ступенька за ступенькой, ниже, ниже, все ближе к свежести открытого воздуха, живительному холодку зимнего вечера. Надо только быть осторожней, главное – не упасть. Упадешь – уже не поднимешься.
И вот кончился последний пролет. Елена Юрьевна толкнула скрипучую, на растянутой ржавой пружине дверь, потом вторую. Постояла на крыльце, привыкая к обилию воздуха. Какой чистый он, глубокий!.. Голова закружилась было, земля поплыла, но это лишь на минуту. Придышалась… Так, надо дальше. Пошла к арке, налегая на трость, выискивая ее концом место для следующего шага. Со всех сторон смотрели желтые беспощадные глаза окон. Если сейчас упадет, они так же спокойно будут наблюдать, как трепыхается она на асфальте, пытаясь подняться. Не позовут на помощь, не удивятся, не помогут. Когда надоест, просто зажмурятся – погаснет в них свет. Уснут.
Этот дом занимает целый квартал. С трех сторон его окружают улицы, а с четвертой, тоже, впрочем, через проезжую часть, – Нева. Форма у дома причудливая и сложная, внутри него несколько маленьких, слепых двориков, есть даже подобие садика в центральном дворе, с десятком чахлых кленов, стволы их покрыты малахитовой зеленью от вечной сырости; в садике полуразрушенный фонтан в виде вазы; на дне вазы скапливается дождевая вода, палые листья, шкурки бананов, хлебные корки. Они прокисают, и по двору стелется удушливый, отравленный запах гнили. Штукатурка со стен отвалилась кусками, теперь постепенно размокают кирпичи… С лицевой стороны дом еще сохраняет относительно благопристойный, даже внушительный вид, а издалека и вовсе напоминает дворец, где живут состоятельные, счастливые люди. Как же: вот, в двух шагах – набережная Невы, Стрелка, самый центр прекрасного города; многие завидуют, мечтают здесь поселиться. Наталье это почти удалось…
«Только… только бы не упасть. Не упасть!» Особенно страшны черные тоннели арок, при каждом шаге ожидаешь лед под галошей, выбоину в асфальте; каждый новый шаг сулит угрозу падения… Все ясней слышится слякотный шум проезжающих по размокшему снегу машин; вот прозвенел трамвай… Немного еще пройти, а там и улица, фонари, жизнь, люди.
Бухнула открытая пинком дверь парадного, оттуда вывалился человек, тут же громко отхаркнулся и сплюнул; следом за ним появился еще один.
– Ну и куда тут идти? – расстроенно спросил первый.
– Налево вроде…
– Как, бляха, в чулане!
– Пошли, возьмем счас…
– Да, надо. А им, бляха, – человек задрал голову и посмотрел на окна. – А им отрыгнется еще. С-суки!
– Хорэ. Сам начал первый.
– Ну вякнул, и что? Что теперь, гнать, что ли, сразу?!
– Хрен с ними. Пошли, кафешка тут есть на проспекте. Там посидим.
– Давай, надо…
И они торопливо скрылись в очередной арке, их шаги глухо ударялись о стены, потолок. Казалось, это шагали не люди, а великаны… Елена Юрьевна отлепилась от дома – как только выскочил первый, прижалась к сырому, холодному кирпичу, замерла, – потихоньку продолжила путь.
Было довольно тепло. Она омывалась потом, выступившим из-за волнения и непривычных теперь движений, долгой ходьбы; слегка подташнивало, скорей всего от усталости. С крыши вяло капало, капли ударялись о проржавевшие до дыр навесы над входом в парадные, долбили бетон панелей.
Последний дворик, последняя арка. Впереди полукружие света, силуэты торопливых прохожих, мелькание автомобилей. На противоположной стороне улицы бегут, гонятся друг за другом разноцветные огоньки в витрине дорогого магазина… Не выходя из арки, в метре от тротуара Елена Юрьевна остановилась. Решила передохнуть. Обе руки ее сжимали трость, ноги расставлены, туловище согнуто… Сейчас суета улицы подхватит ее, затормошит, вместе со всеми, бессознательно заразившись, придется торопиться, ускорять шаг, следить, чтоб не столкнуться с идущим навстречу или вынырнувшим из подворотни, опасаться машин. Дорога теперь очень узкая – несколько лет назад проезжую часть расширяли, прибавили еще по полосе для автомобилей с обеих сторон.
«Надо идти… Немножко, до набережной хоть… и назад». Елена Юрьевна собралась с силами, качнулась, пошла.
Вдоль улицы дул ровный, не сильный, но заметный ветер. Так же ровно шумела уличная жизнь, словно был запущен хорошо настроенный, безотказный станок… Она помнит ее разной, эту улицу. Цокот копыт извозчичьих лошадей по булыжникам мостовой (теперь булыжники остались лишь вокруг трамвайных рельсов); и трамвай старой конструкции – пугающую, неповоротливую громадину… Длинные черные авто с откидным верхом, на которые засматривались прохожие. Помнит мертвую пустоту ее, как русло высохшей реки, тишину, и редкие тени людей только усиливали ужас от зловещей работы смерти, съедавшей в те дни жизни неутомимо и безостановочно. Помнит она улицу на летнем рассвете – поливальные машины сбивали пыль с новенького асфальта струями веселой воды, и молодые парочки, не сторонясь этих струй, бежали к Неве…
Память, память… Самое страшное, что одна лишь она, память, осталась, память пережила тело, пропитала непосильные, кажется, пласты времени, не растеряла остроты и яркости. Но зачем? Зачем она все помнит? И чем ближе к смерти, к бесчувствию, мраку, тем отчетливее становятся картины воспоминаний. И вот – как бы наяву, почти ощутимо появился перед глазами календарь. Отрывной, уже использованный, со скрепленными жестяным зажимом, криво оборванными клочками; и последний лист почти оборван, висит на тонкой полоске, а рядом горка измятых, полуистлевших, ненужных листочков – пережитых, опавших лет; и в итоге-то – ничего. Ничего, что бы осталось непоколебимо-важным, отрадным, осилившим смерть. Ни профессия не дала ей настоящего удовлетворения (были задатки к научной работе – не сложилось, стала готовить для научной работы других, но из многих сотен студентов никто не стал тем, на кого по большому счету учился), ни принципы, которых старалась держаться. Сын Коля… муж… Их обоих отобрала смерть, слишком рано отобрала… Почему же ее оставила? Зачем жить дальше? Зачем жизнь довела ее до такого предела? Это ведь хуже смерти…