Книга Петербургские трущобы - Всеволод Владимирович Крестовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Это все соседка!.. Alles diese Priachina! Das ist alles ihr Werk»[508], — безошибочно угадал старик, невольно как-то ощущая в душе омерзение и презрительную ненависть к этой женщине.
И с тех пор каждый вечер и каждую ночь встречался он с Машей в этой зале; но ни тот ни другая не решались подойти друг к другу и перекинуться словом. Обоим казалось оно почему-то неловким, хотя Маша и понимала каким-то инстинктом, что если кто и может во всем веселом доме отнестись к ней на сколько-нибудь сочувственно, то разве один только тапер Герман Типпнер. Оно так и было в сущности, а между тем оба продолжали чуждаться друг друга, как будто два совершенно посторонних, незнакомых человека.
XXIII
ЛИСЬИ РЕЧИ, ДА ВОЛЧЬИ ЗУБЫ
Спустя два-три месяца стали замечать обитатели веселого дома, что старому таперу день ото дня становится не по себе, что кряхтит старик и силится перемочь какой-то недуг, донимающий его дряхлое тело. И как-то странно, в самом деле, было видеть эту высокую, худощавую фигуру, с бледным, болезненным лицом, среди залы веселого дома, за рояльным пюпитром. Теперь уже, в минуты антрактов, старик не откидывался на спинку стула и не глядел, сложив на груди руки, своим добрым и грустно-тихим взором на мелькавшие перед его глазами пары. Теперь он как-то ежился и корчился от лихорадочной дрожи, которую старался по возможности скрыть перед посторонними глазами, и в изнеможении опускал на грудь свою голову с бессильно закрытыми веками. На этом лице были написаны болезнь и внутреннее страдание. Когда подходили к нему с изъявлением желания польки или кадрили, старик, очнувшись от забытья, болезненно вздрагивал и худощаво-длинными, дрожащими и холодными пальцами начинал разыгрывать веселый танец.
А под утро придет, бывало, Типпнер домой и, боясь скрипнуть дверью, чтобы не разбудить дочерей, на цыпочках прокрадывается в свою комнату. Тихо разденется себе и ляжет и лихорадочно дрогнет под тощенькой байкой, задерживая невольно вырывавшиеся стоны, лишь бы не потревожить сна девушек и, главное, лишь бы не догадались они о его болезни.
Но недуг отца не скрылся от проницательных взглядов дочерей. Луиза ясно видела, что с ним в последнее время творится что-то нехорошее и наконец убедила его своими неотступными просьбами сходить вместе с нею к доктору за советом. Доктор спросил о роде его жизни. Луиза не скрыла, что он очень мало имеет сна и покоя, уходя каждую ночь играть на фортепиано, причем старик поспешил добавить: «То есть на балы и на вечеринки к чиновникам». Сын эскулапа нашел, что болезнь его является именно следствием такого рода жизни, и, назначив какое-то лекарство, предписал главнейшим образом покой и правильную жизнь, советуя хоть на время оставить игру на вечеринках.
— Ну, это он врет! — с неудовольствием пробурчал старик, выйдя с дочерью из докторской квартиры, — преувеличивает все! Es ist noch nicht so schlimm[509]. Просто простудился немножко… Это пройдет, а бессонные ночи мне в привычку! Nicht das ist die Ursache![510]
И в тот же самый вечер, несмотря на слезную просьбу дочерей, он снова ушел в веселый дом, потому что иначе на завтрашний день пришлось бы сидеть без дров и без обеда.
Герман Типпнер в глубине души своей вполне соглашался с доктором, но видел всю трагически роковую невозможность исполнить данное ему предписание, ибо в его промысле на первый план выступал все тот же проклятый вопрос хлеба для трех голодных желудков.
В этот вечер Луиза, тщательно укутав шею старика гарусным шарфом, с горькими слезами на глазах, проводила его до двери.
Сашенька-матушка, сидевшая в это время у Домны Родионовны, заметила слезы девушки.
— Мамзель Луиза, о чем вы это? — участливо загородила она ей дорогу, ставши в дверях, когда та возвращалась из кухни в свою комнату.
— Ах, уж не спрашивайте! — утирая глаза, кручинно проговорила девушка. — Опять ушел вот!.. Доктор запретил… совсем болен ведь… Ни слезы, ни просьбы не удержали!..
Пряхина, с сожалением поцмокав языком, сочувственно покачала головою.
— Да скажите вы мне на милость, куда же это он все ходит-то? — спросила она. — Ведь каждый вечер в аккурат не бывает дома.
— Играет, деньги зарабатывает. Да, Господи! Я бы… я не знаю, на что бы решилась, лишь бы только избавить его от этого! — с сильным душевным порывом прорыдала Луиза. — Ведь у меня все сердце за него выболело!.. Ведь он никаких резонов слушать не хочет!
— Ну, полно, милая вы моя, не плачьте! — нежно дотронулась до ее плеча Пахомовна. — Слезами горю не поможешь, а надо бы и в сам-деле взяться за ум вам да подумать хорошенько, нельзя ли старичку облегченье какое сделать? Ведь и в сам-деле, дряхлый он человек, и без того не сегодня-завтра, гляди, помрет, а эдакая жисть ничего что окромя одной болезни не прибавит. Вам бы, голубушка, как есть вы хорошая дочка, понежить да похолить его старость, а то что и в сам-деле мается, мается бедняк, словно батрак какой. Ведь он — родитель очень до вас нежный и человек-то взаправду хороший. Пожалеть-то его дочерям бы и Бог велел.
Эти речи тысячью острых булавок кололи сердце молодой девушки. Она чувствовала правдивый укор в словах Пахомовны, которая только, казалось, будто брешет себе словно невзначай, по простоте да по доброте сердечной, сдуру.
Девушка села на стул и