Книга Божий мир - Александр Донских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Приберём, Илья, со стола? – кротко, как повинная, сказала она.
– Ага, – сипло отозвался он.
Вскоре пришли красные и свежие от мороза Михаил Евгеньевич и Софья Андреевна. Илья и Алла по-особенному – суетливо, угодливо и даже совсем уж непривычно для себя многословно – обрадовались их появлению: как хотелось побыстрее сбросить и развеять мысли и чувства, которые только что взорвали их привычную, во многом ещё детскую жизнь!
5
Илье трудно, порой мучительно писалось. Ему временами казалось, что в его сердце засыхает какая-то живописная жилка, которая, как ему представлялось, пульсирует и выталкивает энергию творчества, фантазии, вымысла. Он рассматривал репродукции картин Поленова или Репина, Левитана или Пикассо, небрежно, а то и брезгливо двумя пальцами, брал листы и картонки со своей, как он выражался, «мазнёй», и ему становилось озлобленно тяжело. «Не то, не то, не то!..» – шептал он и отшвыривал листы и картонки.
В марте Илья неохотно посещал уроки, а в апреле нередко уже и пропускал их. В нём не один день напластовывалось раздражение к школе, и это его раздражение было как лёд, который после оттепелей и заморзков обрастает новыми твёрдыми слоями. Но вот пришло тепло надолго, по-настоящему – и лёд очнулся, заиграл ручейками жизни. В нынешнюю весну в душе Ильи оттаивало, обмякало, и ему становилось невыносимо видеть всё школьное – пыльные, гудящие, кричащие на переменах коридоры, казавшиеся неуютными и банальными учебные кабинеты, притворявшихся строгими и заботливыми учителей, и он минутами просто презирал, ненавидел их. Ему было неприятно встречаться где-либо с директором Валентиной Ивановной, которая, вычеканивая каблуками, любила шествовавать мимо учеников. Он смертельно заскучал в кругу одноклассников: те – уже как старик ворчал он в себе – «только и щебечут о модном тряпье, о выхлебанном пивке да водчонке, о дурацких фильмах и о всякой другой чепухе». «Зачем они все такие фальшивые? – думал он об учителях, одноклассниках и даже о своих родителях. – И отчего я мерзко, неразумно, тупо – точно, точно: именно тупо, тупоголово! – живу?..»
Классный руководитель Надежда Петровна, несколько заторможенная, медлительная преклонного возраста дама, раза два наведывалась к родителям Панаева и монотонно, без выражения, похоже, заученно жаловалась:
– Пропускает уроки, нахватал двоек, а ведь на носу выпускные экзамены. Беда. Спасайте парня…
Родители трепетно переживали за сына. Он был их «младшеньким», третьим ребёнком; другие их дети – уже взрослые, самостоятельные люди. В детстве Илья был болезненным, «хиленьким», и родительское измученное сердце любило его, такого «горемычного», «слабенького», не всегда понятного, крепче и нежнее.
Николай Иванович помалкивал, сердито выслушивал классного руководителя, глухо, как в трубу, покашливая в большой серый, как кусок металла, кулак. Смятым голосом стыда, не поднимая глаз на собеседницу, наконец отзывался:
– Исправится, Надежда Петровна. Обещаю.
– Да, да, да, дорогая вы наша Надежда Петровна, – следом вплеталась пунцовая, будто бы после бани, Мария Селивановна, – исправится, исправится, а как же иначе. Вот увидите! Мы так поговорим с сыном, так поговорим!.. Он же хороший, славный мальчонка, вы знаете, – с отчаянной, безмерной ласковостью в голосе прибавляла она, вся так и прогибаясь к Надежде Петровне.
– Не потерять бы нам парня, – в дверях вторила невозмутимая, стылая лицом Надежда Петровна и, по неизменной привычке, останавливалась, приподнималась на носочки, потом значительно, но без выражения словно бы восклицала: – Ох, не потерять бы.
Родители пугались столь ёмких, звучавших загадочно и не без устрашения слов – Мария Селивановна всхлипывала в платок, а Николай Иванович сумрачно наморщивался и без особой причины прокашливался в кулак.
Строго, взыскующе поговорили с Ильёй один раз, другой раз. Думали, что на все уроки он будет ходить, начнёт, наконец-то, учиться, ведь выпускные, а следом вступительные экзамены вот-вот. Надеялись, что прекратит он позорить своих престарелых, уважаемых родителей. Однако Надежда Петровна вскоре опять пришла, потому что Илья пропускал математику, совсем забросил физкультуру.
– Уважаемые товарищи родители, – с пугающей официальностью обратилась она и, показалось, несколько надулась, приподнявшись на носочках, – если срочно не возьмётесь за воспитание, я буду вынуждена предложить педсовету решить судьбу вашего сына.
Николай Иванович низко согнул голову и сурово, тяжко промолчал.
– Надежда Петровна, не надо бы этак, – вкрадчиво обратилась Мария Селивановна. – Мы зададим ему перцу – вприпрыжку побежит на уроки…
– Питаю надежды, питаю надежды, уважаемые товарищи родители, – уходя, сказала Надежда Петровна. Остановилась на лестничной площадке, призадумалась, приподнявшись на носочки, и ещё раз выговорила, чуть выкатывая глаза: – Питаю надежды.
Николай Иванович впихнулся, с непомерным громыханием распахнув дверь, в комнату Ильи, в суматошливой торопливости накрутил на ладонь ремень:
– Ты, лоботряс, до каких пор будешь нас позорить, а?!
Илья нагнуто сидел за мольбертом и молчал. Стал выводить задрожавшей рукой мазок.
– А-а?! – отчаянно-тонко, будто испытывая резкую внезапную боль, вскрикнул отец и неловко, даже совсем уж неуклюже стегнул сына по плечу и затылку, а метил конечно же – вдоль спины. – А-а-а-а?! – уже голосило в горле отца: казалось, что единственно ему, а не сыну, было больно и обидно.
Илья упёрто молчал, даже не вздрогнул от хлёсткого удара и не видел страшных повлажневших глаз отца.
Оба молчали. Николай Иванович не вынес первым – запнувшись о порожек, выскочил из комнаты, будто убегал. Передвинул, как куклу, с дороги маленькую Марию Селивановну, прижавшую к своей груди ручки, и шумно, шаркающим шагом, прошёл на кухню, уже едва – быть может, терял силы – поднимая ноги.
Мать бочком протиснулась к Илье:
– Ты, сынок, ходил бы на уроки. Образованному-то легче в жизни. Что от меня, недоучившейся, взять? Нечего. А ты учился бы, старался бы…
– Ладно, – прервал Илья потресканным голосом.
– Ты на отца не серчай: он – добрый, ты же знаешь…
– Знаю.
– На меня-то не обижался бы…
– Нет, не обижаюсь.
Мать вздохнула и тихонько вышла.
Илья сидел в полутёмной комнате, задавленной серо-лиловыми – будто грязными – тенями; наваливался вечер, сумерки набирались полнотелости и вытесняли из комнаты свет дня. Илья направил угрюмый упрямый взгляд на чернеющее полотно начатой на днях картины, не шевелился, сжимал дыхание. Неожиданно заплакал, жалобно, скуляще, но очень тихо, чтобы не услышали. Слёзы обжигали щёки и губы. Горе, придавившее его, казалось, не поднять, не стряхнуть и не опрокинуть.
И горе Ильи происходило не потому, что его отругали и выпороли, а потому, что нынешней весной он как-то обвально повзрослел и в нём распахнулся новый, испугавший его взгляд на жизнь. То, что раньше Илья воспринимал и принимал серьёзно, без возражений, теперь представлялось ему то ничтожным, то неважным, то до обозления пустым. Он не знал, как и зачем жить; сухо и пустынно было в сердце.