Книга Дверь обратно - Марина Трубецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вечерница, — засмеялся в ответ уже совсем молодой Атей, — а я чувствую, мою спутницу в сон поклонило. С чего бы это, думаю, ни с того ни с сего?
— Так скучно мне, Атей Волянович, — томно протянула прелестница, — луговики все куда-то подевались, и некому поразвлечь-позабавить одинокую девицу. Может, ты со мной потанцуешь? — Она пытливо посмотрела на волхва.
— Ну что ты, дитя мое! Это ты все резвишься да играешься, а я человек немолодой, жизнью потрепанный. Мне б на завалинке посидеть да семечки полузгать.
Закрывшись рукавом, вечерница рассмеялась, кидая игривые взгляды, и пропала.
— Это кто был? — спросила я, когда стало понятно, что девушка больше не появится.
— Медоносница. Видела, как пчелы возле нее крутились?
Ничего такого я не заметила, но уточнять это не стала.
— А Медоносница — это кто?
— Одна из сестер берегинь.
Вся дорога до города была посвящена историям, связанным с берегинями, из которых я вынесла, что: танцевать с ними дело зряшное; на лугу, где они водятся, лучше не спать; подношения всяческие приветствуются.
Часть города, куда привела нас тропинка, существенно отличалась от той, с которой я была знакома ранее. Улицы были гораздо уже, деревянные плашки, коими они были замощены, никаких узоров не образовывали, а лежали однотонным ковром. То там, то сям между швов пробивалась изумрудная трава. Дома сплошь были одно- и двухэтажные. И в начале каждой улицы стояли деревянные идолы со всякими предметами в руках.
— Это покровители ремесел, — объяснил Атей, увидев, что я внимательно разглядываю одного из них. В Русеславле испокон веков мастеровые люди селятся слободками. Вот здесь, например, ковали живут. Вот и стоит Сварог[36] с подковой в деснице.[37] Там, где ткачи живут — мать Макошь отрез в руках свету белому протягивает. Где мельники — там опять же Стрибог сноп ногами попирает. А нам вот сюда. — Он кивнул в сторону улицы, круто забирающей в горку. — Видишь, батюшка Коляда[38] горшок на ухвате держит?
Повернув на эту улицу, мы оказались в царстве божественных ароматов. По дороге абсолютно без опаски гордо прохаживались важные гуси, деловито переваливались с боку на бок спешащие, не иначе как поесть, утки. Куры, истерично кудахтая, прямо из-под наших ног взлетали на низкие плетни. Всевозможные, преимущественно выкованные из металла вывески сообщали о том, что гораздо раньше стало ясно благодаря запахам. Вот, например, запахло свежей выпечкой, а через минуту глядь — кованый крендель у калитки болтается, отсвечивая лаковым бочком. Пахнуло простоквашей, пожалуйте — круг сыра сияет дырками в лучах отраженного от витража света. Вскоре мы подошли к дому, на вывеске которого звякали по ветру перекрещенные ложки.
— Вот она — наша корчма, — кивнул головой в сторону вывески Атей.
Внутреннее убранство корчмы отличалось от той обеденной залы, к которой я привыкла, живя у Избавы. Узкие окна здесь были расположены под самым потолком, давая только сумрачный рассеянный свет. Всю стену напротив входа занимала большая стойка, на которой стояло множество бочонков. В эдакой обстановке легко представлялась густо развешанная паутина с засохшими телами мух, но нет. Чисто было, как и во всех прочих местах Русеславля, где мне довелось побывать.
В стене слева тлел огромный очаг, обложенный большими каменными плитами, на вертеле медленно кружила туша какого-то зверя. Для коровы животинка была точно маловата, а вот для барана чересчур большой. Жир, медленно стекая с уже румяных боков, громко шипел на раскаленных углях, распространяя неподражаемый сытный дух. Почти все посетители заведения выглядели как обыкновенные люди, только одеты были попроще, чем на центральных улицах города. Бархатных и замшевых кафтанов здесь не наблюдалось, все посетители, как один, были в рубахах-вышиванках и при обязательной бороде. Когда мы вошли, гул голосов на мгновение стих, и все головы повернулись в нашу сторону. Пару секунд нас рассматривали, а потом вернулись к своим прерванным делам.
Выбрав стол подальше от очага, Атей сел на отполированную до блеска не одной сотней задниц скамейку и огляделся. К нам тут же подошел человек с длинной окладистой, уже сильно поседевшей бородой и отвесил низкий поклон.
— Спасибо пресветлым богам, что направили стопы твои, мудрейший Атей, к моей корчме. Что снедать изволите?
— А подай-ка ты нам, уважаемый Чаян, — Атей на мгновение задумался, — перво-наперво бескостного лебедя медового да гребешков петушиных пряженых, репу фаршированную, горох колодкой. А потом бы нам ботвинью с белорыбицей да ухи черной курячьей. Да еще б кулебяки об шести ярусов и яблочек к ней моченых. Девице моей сбитень-жженку, а мне — питного меду.
Хозяин поклонился опять и тут же отдал распоряжение подбежавшему парнишке со слегка раскосыми глазами.
— Скоро косуля поспеет, — он кивнул в сторону очага, — не побрезгуйте, отведайте.
Атей кивнул и вопросительно посмотрел на меня.
— Вы это все съедите? — спросила я.
— Ровно столько, сколько чрево примет. Брюхо надо насыщать, а не пресыщать, — и он приподнял одновременно указательный палец и левую бровь, видимо надеясь этой пантомимой подчеркнуть значимость своего тезиса.
Минут через пять весь стол был уже заставлен яствами. Всяческим плошечкам, мисочкам и расписным ковшикам было явно тесно на нашей столешнице. Народ в корчме тоже прибывал, и скоро свободных мест не осталось вообще. Обслуга бегала промеж столов с невероятным проворством. Народ много ел, часто пил, но не было видно ни одного непотребно пьяного. Скорее, все были слегка навеселе. Но постепенно мерный гул голосов стал приобретать какую-то тревожную окраску. На лицах присутствующих появилась печать праведного гнева. Некоторые столы сдвинулись вместе, образовав нечто П-образное. И вскоре корчма стала чем-то неуловимо напоминать производственное собрание времен черно-белого российского кино социалистической эпохи.
Прислушиваясь к разговорам, я постепенно поняла, что все обсуждают страшное, противное богам преступление, свершенное в гончарной стороне, суть которого от меня все равно ускользала. И только когда парламентеры обратились к Атею с просьбой попросить богов указать им злодея, я, наконец, поняла, чем так возмущены народные массы. Оказывается, два дня назад у гончара Добрана с северного околотка кто-то спер охабень новый. В чем заключался ужас преступления, я, честно говоря, не очень уловила. Поэтому спросила шепотом, что за охабень такой, из-за которого столько шума? Оказалось, что охабень — это просто какая-то верхняя одежда, навроде плаща с длинными рукавами, но более ничем, кроме этих самых рукавов, не ценная. А народ бучу поднял, потому что воровства отродясь в городе не бывало.
— Это что ж получается? В родных избах скоро жить страшно будет? — кричали самые горластые. — Еще, может быть, прикажете на запоры двери закрывать в родном-то краю?
А ведь и правда, за все время нахождения в Гиперборее я не видела ни одного замка ни на дверях, ни на сундуках! Наивность народа умиляла, но, сколько я ни силилась, ну вот нисколечко меня не потрясал «ужас» произошедшего. Ну, поперли вещичку и поперли. А может, сам куда-нибудь по пьяни засунул? Потом, вспомнив, что я вроде как ответственна здесь ни много ни мало — за ровно половину души присутствующих, попыталась (усилия прошли даром!) устыдиться. А народ тем временем продолжал бесноваться. Теперь в разговор вступили подошедшие бабы, что никак не способствовало урегулированию обстановки. Так бы шум и не утих, если бы около прилавка не появился гусляр.