Книга Смех людоеда - Пьер Пежю
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом мы двигаемся в сторону Изера, а дальше начинаются тугие петли извилистой дороги, по которой можно проникнуть в каменную крепость.
Почему именно Веркор? Для меня название этих гор, разумеется, связано с Сопротивлением и с убийствами, о которых мне много рассказывали. Сколько раз слышал я ребенком о побеге моего отца, о том, как он сбежал в Лионе из здания гестапо, как жил в этих легендарных горах, где партизаны некоторое время его прятали, а потом возобновил в другом месте и под другим именем свою подпольную деятельность? Кто этот незнакомец, к которому едет мама?
Машина с трудом карабкается по склонам. Я расспрашиваю маму об этом еще недавнем прошлом, она на мои вопросы отвечает коротко, готовыми фразами, сто раз повторенными историями, скупыми на подробности, — словом, уклончиво. Неизменно повторяющееся разочарование. Часы и километры остаются позади, а я так ничего нового и не узнал о моем отце и еще того менее — о моей матери, а ведь она тоже рисковала.
От прошлого самых близких людей и даже от всей их жизни мы только и находим, что пыльные обрывки с дырами умолчаний — в точности как бывает, когда открываешь шкафы со старомодной, разрозненной одеждой и вытряхиваешь из карманов старые билеты, счета из давно закрывшихся ресторанов, вышедшие из употребления монетки и прочий сор неприметной жизни.
Мы поднимаемся на плато, сейчас я расстанусь с матерью, приехавшей к человеку, о котором ей не хочется мне рассказывать. И тут я понимаю, что именно через этот великолепный пейзаж и двинусь, не имея ни малейшего представления о том, куда пойду. Целую маму, захлопываю дверцу и трогаюсь в путь с рюкзаком за спиной и маленьким чемоданчиком в руке — в него я сложил все для рисования.
Небо над известняковыми грядами, окружившими желто-серые луга и черные, красные, бурые и рыжие леса, ярко-синее. Веркор — это пространственно-временной корабль, который плывет вспять то на юг, то на запад, в зависимости от силы ветра и движения облаков. И ты чувствуешь, как высоко вознесено это исполинское плато, как далеко внизу осталась суета твоего времени, как далеки от тебя подожженные машины, вывернутые булыжники и это новое, незнакомое перевозбуждение, овладевшее умами и телами. Здесь, на высоте более тысячи метров, можно поверить, что за тридцать или сорок лет ничего не изменилось. Красоту этим местам придает их суровость.
Бодрящий холодок. Сначала я иду прямой и пустынной дорогой, протянувшейся в стороне от свернувшихся клубочком деревушек. Но здесь попадаются и тяжелые, крупные строения: они кажутся надменными от строгости и равнодушия ко всему, чтобы могло бы украсить подступы к ним. Словно сбежав из своих деревень, они теперь пасутся, высокомерные и хмурые, среди каменистых полей. Спускается вечер. Вокруг корявых деревьев начинает клубиться легкая синеватая дымка. Какая же мощь должна быть у этих стволов, чтобы устоять против скручивающего их ветра! Какое терпение у веток, которые снег каждую зиму гнет и ломает! Вода, как кислота, разъедает камни — они все изнутри резные, пустые, с острыми краями.
Пальцы у меня зябнут, но раз или два я, не удержавшись, пристраиваюсь на обочине и, использовав свой чемоданчик вместо этюдника, набрасываю неподвижную усмешку камня или загадочный жест ветки. Меня привлекает не столько пейзаж Веркора, сколько эти разбросанные камни, истерзанные стихиями. Я дрожу от холода, но, пока рисую, я прикасаюсь к материи мира.
Потом очень быстро темнеет. Огоньки, разбросанные далеко друг от друга, готовятся сопротивляться сначала сумеречной расплывчатости, потом ночной темноте. А так ли необходимо воспроизводить эти каменные обличья, запечатлевать их случайные изломы, складки и трещины? Может быть, если бы я был старше, намного старше, мудрее или спокойнее, я удовлетворился бы одним созерцанием этих камней. Смогу ли я когда-нибудь, опустив пустые неподвижные руки, зарыть поглубже в голову желание рисовать и только бесконечно долго смотреть, каменея, на эти твердые каменные глыбы?
Я рассчитываю с наступлением ночи воспользоваться легендарным гостеприимством местных жителей. Свернув с темной дороги, добираюсь до какого-то городка или поселка, толкаю застекленную дверь пустого трактира, сытно там ужинаю и устраиваюсь на ночлег. Скрипучие половицы, замызганные обои, потрескивающая в полной тишине мебель. Путешествие в прошлое в глубоком сне, когда мне наконец удается полностью расслабиться, лежа на исполинской кровати с пахнущими стиральным порошком и плесенью холодными шершавыми простынями. На рассвете — обжигающий кофе в по-прежнему пустом зале. Тучный хозяин выходит из кухни, обтирая тряпкой пухлые руки.
Как и накануне, он недоверчиво оглядывает единственного клиента с головы до ног. Потом решается сесть за мой стол и, морщась от боли, взгромоздить на стул толстые ноги.
— Вы-то, молодые, ходить можете! Счастливые, можете путешествовать! А мне стоит пройти каких-то десять шагов, и начинаю пыхтеть как паровоз… Да, ничего не скажешь, хороший бардак вы, молодежь, устроили этой весной… Но если вы думаете, будто сможете расшевелить общество, которому только и надо, что мирно дремать, так вы попали пальцем в небо. Хотели поиграть в войнушку, немножко подраться с новыми злодеями… Да, молодость — прекрасное время!
Толстяк шлепает ладонью по столу. Стул, на котором его зад целиком не умещается, стонет под тяжестью трактирщика.
— А только ничего вы не видели, ничегошеньки! Не видали вы настоящей войны! Я-то раньше до того проворный был! И худой был в ваши годы, можно сказать, даже тощий. Это я уже после освобождения все свои килограммы набрал. Когда жизнь наладилась… или сделала вид, что наладилась. Нет, кроме шуток… Вы знаете, что творилось здесь у нас, на плато? В то время иллюзии были у нас самих. Мы здесь были от всего отрезаны. Во всех других местах была война, была оккупация. Внизу люди голодали и боялись. А мы здесь чувствовали себя защищенными. На фермах была еда. Снизу приходили ребята, их было все больше. И оружие у них было все более тяжелым. Мы в конце концов привыкли к обстановке казармы под открытым небом. Французский флаг — представляете себе? Каждое утро партизаны салютовали знамени. На деревенских площадях! Так и было — я ничего не придумываю! Ни одного немца здесь не было! А что касается десантов — тут каждый потрудился. Да, у нас наверху была настоящая маленькая Франция, и к краям ее было не подступиться. Ну то есть это мы так думали. Потому что однажды фрицы на нас свалились. С неба свалились, посреди темной ночи, как стервятники, мерзкие твари. Они закрепились там, у Вирье. Их становилось все больше. Они шли через перевалы, пробирались ущельями. Мы быстро поняли, зачем они пришли — чтобы все разрушить, чтобы жечь и убивать. Они это делали с чудовищной размеренностью. Наши парни, которые всего несколько дней назад красовались в форме, при знаменах и все такое, держались героически! Но они не выдерживали — тех было намного больше. Серые гусеницы наползали. И сметали все на своем пути. Даже коров. И собак. С утонченной жестокостью. Кого — на кол. Детишек живьем прибивали к дверям амбаров. Все горело. Понимаете, наш оазис превратился в ад. Вы, конечно, и представить себе этого не можете. Слова-то говорить можно, только все, что скажешь, не будет иметь ничего общего с реальностью! Вот так-то, мальчик мой!