Книга Записки из мертвого дома - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Военная казарма наша, в которой устроился театр, была шаговв пятнадцать длиною. С двора вступали на крыльцо, с крыльца в сени, а из сенейв казарму. Эта длинная казарма, как уже и сказал я, была особого устройства:нары тянулись в ней по стене, так что средина комнаты оставалась свободной.Половина комнаты, ближайшая от выхода с крыльца, была отдана зрителям; другаяже половина, которая сообщалась с другой казармой, назначалась для самой сцены.Прежде всего меня поразила занавесь. Она натянулась шагов на десять попереквсей казармы. Занавесь была такою роскошью, что действительно было чемуподивиться. Кроме того, она была расписана масляной краской: изображалисьдеревья, беседки, пруды и звезды. Составилась она из холста, старого и нового,кто сколько дал и пожертвовал, из старых арестантских онучек и рубах, кое-каксшитых в одно большое полотнище, и, наконец, часть ее, на которую не хватилохолста, была просто из бумаги, тоже выпрошенной по листочку в разныхканцеляриях и приказах. Наши же маляры, между которыми отличался и «Брюллов» –А-в, позаботились раскрасить и расписать ее. Эффект был удивительный. Такаяроскошь радовала даже самых угрюмых и самых щепетильных арестантов, которые,как дошло до представления, оказались все без исключения такими же детьми, каки самые горячие из них и нетерпеливые. Все были очень довольны, даже хвастливодовольны. Освещение состояло из нескольких сальных свечек, разрезанных начасти. Перед занавесью стояли две скамейки из кухни, а перед скамейкамитри-четыре стула, которые нашлись в унтер-офицерской комнате. Стульяназначались на случай, для самых высших лиц офицерского звания. Скамейки же –для унтер-офицеров и инженерных писарей, кондукторов и прочего народа, хотя иначальствующего, но не в офицерских чинах, на случай, если б они заглянули вострог. Так и случилось: посторонние посетители у нас не переводились во весьпраздник; иной вечер приходило больше, другой меньше, а в последнеепредставление так ни одного места на скамьях не оставалось незанятым. И,наконец, уже сзади скамеек, помещались арестанты, стоя, из уважения кпосетителям, без фуражек, в куртках или в полушубках, несмотря на удушливыйпарной воздух комнаты. Конечно, места для арестантов полагалось слишком мало.Но, кроме того, что один буквально сидел на другом, особенно в задних рядах,заняты были еще нары, кулисы, и, наконец, нашлись любители, постоянно ходившиеза театр, в другую казарму, и уже оттуда, изза задней кулисы, высматривавшиепредставление. Теснота в первой половине казармы была неестественная и равнялась,может быть, тесноте и давке, которую я недавно еще видел в бане. Дверь в сенибыла отворена; в сенях, в которых было двадцать градусов морозу, тоже толпилсянарод. Нас, меня и Петрова, тотчас же пропустили вперед, почти к самымскамейкам, где было гораздо виднее, чем в задних рядах. Во мне отчасти виделиценителя, знатока, бывшего и не в таких театрах; видели, что Баклушин все этовремя советовался со мной и относился ко мне с уважением; мне, стало быть,теперь честь и место. Положим, арестанты были народ тщеславный и легкомысленныйв высшей степени, но все это было напускное. Арестанты могли смеяться надомной, видя, что я плохой им помощник на работе. Алмазов мог с презрениемсмотреть на нас, дворян, тщеславясь перед нами своим умением обжигать алебастр.Но к гонениям и к насмешкам их над нами примешивалось и другое: мы когда-тобыли дворяне; мы принадлежали к тому же сословию, как и их бывшие господа, окоторых они не могли сохранить хорошей памяти. Но теперь, в театре, онипосторонились передо мной. Они признавали, что в этом я могу судить лучше их,что я видал и знаю больше их. Самые не расположенные из них ко мне (я знаю это)желали теперь моей похвалы их театру и безо всякого самоунижения пустили меняна лучшее место. Я сужу теперь, припоминая тогдашнее мое впечатление. Мне тогдаже показалось – я помню это, – что в их справедливом суде над собой было вовсене принижение, а чувство собственного достоинства. Высшая и самая резкаяхарактеристическая черта нашего народа – это чувство справедливости и жажда ее.Петушиной же замашки быть впереди во всех местах и во что бы то ни стало, стоитли, нет ли того человек, – этого в народе нет. Стоит только снять наружную,наносную кору и посмотреть на самое зерно повнимательнее, поближе, безпредрассудков – и иной увидит в народе такие вещи, о которых и не предугадывал.Немногому могут научить народ мудрецы наши. Даже, утвердительно скажу, –напротив: сами они еще должны у него поучиться.
Петров наивно сказал мне, когда мы только еще собирались втеатр, что меня пустят вперед и потому еще, что я дам больше денег. Положеннойцены не было: всякий давал, что мог или что хотел. Почти все положиличто-нибудь, хоть по грошу, когда пошли сбирать на тарелку. Но если меня пустиливперед отчасти и за деньги, в предположении, что я дам больше других, тоопять-таки сколько было в этом чувства собственного достоинства! «Ты богачеменя и ступай вперед, и хоть мы здесь все равны, но ты положишь больше:следовательно, такой посетитель, как ты, приятнее для актеров, – тебе и первоеместо, потому что все мы здесь не за деньги, а из уважения, а следовательно,сортировать себя мы должны уже сами». Сколько в этом настоящей благороднойгордости! Это не уважение к деньгам, а уважение к самому себе. Вообще же кденьгам, к богатству, в остроге не было особенного уважения, особенного еслисмотреть на арестантов на всех безразлично, в массе, в артели. Я не помню дажени одного из них, серьезно унижавшегося из-за денег, если б пришлось дажерассматривать их и поодиночке. Были попрошайки, выпрашивавшие и у меня. Но вэтом попрошайстве было больше шалости, плутовства, чем прямого дела; былобольше юмору, наивности. Не знаю, понятно ли я выражаюсь… Но я забыл о театре.К делу.
До поднятия занавеса вся комната представляла странную иоживленную картину. Во-первых, толпа зрителей, сдавленная, сплюснутая,стиснутая со всех сторон, с терпением и с блаженством в лице ожидающая началапредставления. В задних рядах люди, гомозящиеся один на другого. Многие из нихпринесли с собой поленья с кухни: установив кое-как у стенки толстое полено,человек взбирался на него ногами, обеими руками упирался в плеча впередстоящего и, не изменяя положения, стоял таким образом часа два, совершеннодовольный собою и своим местом. Другие укреплялись ногами на печи, на нижнейприступке, и точно так же выстаивали все время, опираясь на передовых. Это былов самых задних рядах, у стены. Сбоку, взмостившись на нары, стояла тожесплошная толпа над музыкантами. Тут были хорошие места. Человек пятьвзмостились на самую печь и, лежа на ней, смотрели вниз. То-то блаженствовали!На подоконниках по другой стене тоже гомозились целые толпы опоздавших или ненашедших хорошего места. Все вели себя тихо и чинно. Всем хотелось себявыказать перед господами и посетителями с самой лучшей стороны. На всех лицахвыражалось самое наивное ожидание. Все лица были красные и смоченные потом отжару и духоты. Что за странный отблеск детской радости, милого, чистогоудовольствия сиял на этих изборожденных, клейменых лбах и щеках, в этих взглядахлюдей, доселе мрачных и угрюмых, в этих глазах, сверкавших иногда страшнымогнем! Все были без шапок, и с правой стороны все головы представлялись мнебритыми. Но вот на сцене слышится возня, суетня. Сейчас подымется занавесь. Вотзаиграл оркестр… Этот оркестр стоит упоминания. Сбоку, по нарам, разместилосьчеловек восемь музыкантов: две скрипки (одна была в остроге, другую у кого-тозаняли в крепости, а артист нашелся и дома), три балалайки – все самодельщина,две гитары и бубен вместо контрабаса. Скрипки только визжали и пилили, гитарыбыли дрянные, зато балалайки были неслыханные. Проворство переборки струнпальцами решительно равнялось самому ловкому фокусу. Игрались всё плясовыемотивы. В самых плясовых местах балалаечники ударяли костями пальцев о декубалалайки; тон, вкус, исполнение, обращение с инструментами, характер передачимотива – все было свое, оригинальное, арестантское. Один из гитаристов тожевеликолепно знал свой инструмент. Это был тот самый из дворян, который убилсвоего отца. Что же касается до бубна, то он просто делал чудеса: то завертитсяна пальце, то большим пальцем проведет по его коже, то слышатся частые, звонкиеи однообразные удары, то вдруг этот сильный, отчетливый звук как бы рассыпаетсягорохом на бесчисленное число маленьких, дребезжащих и шушуркающих звуков.Наконец, появились еще две гармонии. Честное слово, я до тех пор не имелпонятия о том, что можно сделать из простых, простонародных инструментов;согласие звуков, сыгранность, а главное, дух, характер понятия и передачи самойсущности мотива были просто удивительные. Я в первый раз понял тогдасовершенно, что именно есть бесконечно разгульного и удалого в разгульных иудалых русских плясов песнях. Наконец поднялась занавесь. Все пошевелились, всепереступили с одной ноги на другую, задние привстали на цыпочки; кто-то упал сполена; все до единого раскрыли рты и уставили глаза, и полнейшее молчаниевоцарилось… Представление началось.